Выбрать главу

Обрядык

Дрададак!!!

аx! зью-зью!

зум

дбр жрл!.. жрт!.. банч! банч!!

фазузузу -

зумб!.. бой!.. бойма!!

вр! драx!..

дыбаx! д!

вз-з-з!..

ц-ц-ц!..

Амс! Мас! Кса!!! Лопнувший торм

аз

- построено по механическому способу -

врзнб….

к….

ц….

рцп…. ржг….”

Танька выдержала небольшую паузу, но, поняв, что это все, хмуро спросила: - Твои, что ли? Гришка раздраженно замычал что-то неразборчивое, затем достал из-за пазухи потрепанную книжицу и начал тыкать пальцем в обложку. Танька взяла книжку и прочитала имя на обложке: “Крученых”. Затем, все еще сомневаясь, открыла заложенную страницу, полистала взад-вперед и, вернув книгу, добавила: - М-да. Ну и поэт! Хрен поймешь. А ты, видать, когда нормальные стихи давали, последним в очереди стоял. Гришка обиженно вырвал книжку из Танькиных рук, запихал ее за пазуху и вышел из магазина. Потом вернулся и вдруг произнес четко, как иностранец, выучивший свою первую фразу на чужом языке: - Нормальные стихи. Танька была так потрясена этой простой комбинацией из двух внятных русских слов, что даже не нашлась, что ответить, тем более его уже и след простыл. Впрочем, долго горевать в одиночестве ей не пришлось. Народ повалил валом. В следующие полчаса Таньке пришлось выслушать целую гору произведений - тут были и стихи, и проза, и даже философские трактаты. Кто-то просто читал, кто-то просил Таньку сверить произносимый текст с оригиналом, кто-то, как бабка Агафья, спрашивал, что значит та или иная строчка. К десяти часам у Таньки закружилась голова и заболел живот. Ей казалось, что продуктовый магазин наполнился поэтами и писателями всех мастей, которые галдят, кричат, смеются, обливаются слезами, шутят, философствуют и признаются в любви. И в тот момент, когда в литературном потоке наметился небольшой перерыв, на пороге появился Валера-тракторист. Неудивительно, что встретила она его агрессивным вопросом, не собирается ли он тоже читать стихи. Втайне она надеялась, что он зашел просто, потому что захотел повидать ее. Валерин ответ “можно и стихи” разбил ее надежды вдребезги. - Ладно, шпарь. Только давай что-нибудь про любовь. Валера откашлялся, снял кепку, пригладил волосы и отставил одну ногу назад. Затем засунул левую руку в карман, а правой зажал в кулак кепку. “Тут главное - не бубнить, - подумал про себя Валера. Четко и громко”. Декламацию стихов он представлял себе именно такой и именно в такой позе, ибо, кроме Маяковского, никого из поэтов, читающих стихи, не видел. Правда зажатая в правой руке кепка придавала ему сходство скорее с Лениным, и Валера на секунду даже подумал об этой нехорошей схожести, но других вариантов не было. - Бродский! - почти прокричал он. - Да не ори, - вздрогнула Танька. - Я не глухая. - А-а… Понял. Валера почему-то зажмурился и начал вращать кулаком правой руки, как бы задавая себе ритм. Проснулся я, и нет руки,

а было пальцев пять.

В моих глазах пошли круги,

и я заснул опять.

- Круги в глазах? Это бывает, - неожиданно раздалось справа от Валеры. - Дай-ка мне, Танюш, каких-нибудь сигаретец с фильтрецом. Рядом стоял незаметно вошедший в магазин дядя Миша. Он добродушно глянул на опешившего Валеру и повторил: - Бывает, бывает. Не сумлевайся. У меня тоже давеча круги перед глазами стояли. Жуткое, понимашь, дело. Это все водка, Валерка. Она, проклятая. Бросай ее к чертям. Да и курево тоже. Я, вишь, уже на сигареты с фильтром перешел. Здоровье уже не то. Валера расстроенно опустил руку и облокотился на прилавок. Танька усмехнулась. Дядя Миша заплатил за сигареты, но не ушел, как надеялся Валера, а остался, будучи явно в настроении поговорить “за жизнь”. - Ты старику поверь. Да, Танюх? - подмигнул он Таньке и тут же зашелся в сухом трескучем кашле. - О! Слыхали? - показал он рукой на грудь. - Спасу нет. Как ночью зайдусь, так хоть волком вой. И жене неудобство. - Ну ты б и принял лекарства какие-нибудь, - глядя в сторону, несколько раздраженно произнес Валера. - Ой, да что с них толку? Вот в советское время - это да. Тогда “скорую” - вызывай не хочу. А сейчас сплошное непотребство. Сначала ждешь два часа, а потом приедут - лучше б не приезжали. “Достал ты уже нас, батя, - говорят. - Каждую ночь вызываешь. Как на работу к тебе ездим”. Видали? Достал я их. А что мне прикажете делать? Помирать? Это я завсегда и без ихней помощи успею. Им бы только в могилу людей быстрее свести. В мое время таких работничков - вжик и к стенке! - Ну, это ты хватил, дядя Миш, - засомневался Валера. - Когда это было, чтоб прямо “вжик и к стенке”? Ну и позвонил бы Зимину. Чего ты из района-то “скорую” зовешь? - Верно, дядя Миш, - поддержала Валеру Танька. - Он на то и фельдшер, чтоб тутошним помогать. - Да… - замялся старик. - Не доверяю я ему. - Чего это? - удивился Валера. - Да я ему говорю: “Вот здесь, мол, екает. И здесь чавой-то блюмкает”. А он меня вроде как пощупал и говорит такой: “Ничего у тебя нигде не екает и не блюмкает. А то, что бессонница, - это возраст. Курить, пить бросай. Еще нас всех переживешь”. Ну разве ж это диагноз? Разве ж так можно со стариком-то? В мое время за такой диагноз знаешь что было? Вжик и к стенке! - Снова-здорово! - Тебе весело? - старик понизил голос до интимного шепота. - Вот ты лыбишься, а Зимин, может, врач-убийца. Валера рассмеялся: - Ты чего, дядь Миш, ужастиков насмотрелся? - Щ-щ-щ-щ, - зашипел дядя Миша. - Слыхал про врачей-убийц? - Ну. - Вот он один из этих самых. - Так то ж при Сталине было. Зимина еще и на свете-то не было. Горазд ты выдумывать, дядя Миш, - покачал головой Валера. - Удивляюсь прям, как ты сам при таких “вжиках” до наших времен дожил. - Дожил, потому что правильно жил, - пробурчал дядя Миша. - Не то что эти охломоны-санитары. Вчера вызвал, так вообще не приехали. Ворочался, ворочался. Потом встал, книжку взял, ну ту, что нам выдали. Посидел, поучил. Память не та уже, но все ж таки кое-что запомнил. Хотите, прочитаю? - неожиданно, кажется, даже для самого себя, закончил свой монолог дядя Миша. - Нет! - испуганно вскрикнула Танька и начала изображать бурную деятельность. - Мне еще работать надо. Если Валерка хочет, то ему и читай. Только не здесь. На улице где-нить. - Давай в другой раз, дядя Миш, - замялся Валера. - Мне тоже пора уже. - Ну, в другой, так в другой, - легко уступил старик. - Я тоже пойду. И двинулся к выходу. Но, заметив, что Валера по-прежнему стоит, обернулся: - А ты чего? Идешь, нет? Тебе ж пора. Валерка закусил губу и виновато глянул на Таньку: - Да иду, иду. - Ну, пока, - усмехнулась Танька. - До встречи, - ответил Валера, нахлобучил кепку и вышел из магазина. 9 Антон Пахомов не был таким уж разочарованным мизантропом, как могло показаться на первый взгляд. Он иногда впадал в меланхолию, как тогда, на собрании в клубе, но, в общем и целом, был доволен своим существованием. Конечно, исторические познания в том объеме, в котором их получает всякий рефлексирующий человек на историческом факультете, кого хочешь могут настроить на пессимистический лад, но Антон поспешных выводов не делал, тем более что история ему представлялась не спиралью, не каруселью и не замкнутым кругом. Она представлялась ему лишенным всяческой логики и смысла бардаком. По этому поводу он даже когда-то защитил диплом. Который, конечно, не назывался впрямую “История как бардак”, а, наоборот, был озаглавлен вполне звучно, научно, хотя и несколько туманно - “Центростремительная сила хаоса и его мифотворческая логика”. В этой работе Антон с методичностью и хладнокровием патологоанатома доказывал, что пресловутые уроки этой самой истории проходят для нас бесследно, потому что нет никаких уроков. И сослагательного наклонения история не знает, потому что не знает вообще никаких наклонений. И законов, по которым она развивается, тоже нет, потому что, если бы таковые были, была бы хоть какая-то логика, и тогда бы всякий Нострадамус остался бы без работы. В то же время Пахомов приводил доказательства того, что история - есть цепь совершенно нелепых случайностей, предсказать которые невозможно. Что из этого следует? А то, что история - это всего лишь вереница плохо проверенных фактов, а все, что сверху, - это миф и идеология. Таким образом, если кто-то и хочет делать выводы из течения истории, то это либо хитрец, либо тупица. Если архитекторы храма Василия Блаженного не были ослеплены, Сусанин не заводил поляков в лес и не отдавал “жизнь за царя”, Чапаев не тонул, героически гребя одной рукой, а просто умер на плоту во время переправы, Каплан не стреляла в Ленина, а Крюков не кричал “Отступать некуда - позади Москва”, то куда девать историко-культурную память, которая этими легендами живет? Всем известно, что Ленин не писал о кухарках, которые могут управлять государством, а, напротив, утверждал, что “любой чернорабочий и любая кухарка не способны сейчас же вступить в управление государством”, но что изменится оттого, что мы начнем осуждать людей за искажение этой цитаты? Ничего. Искаженная фраза гораздо красивее настоящей. Миф интереснее фактов. Легенда жизнеспособнее правды. Корни, пущенные альтернативной историей, столь глубоки, что, начни мы их выкорчевывать, выйдет только хуже. Таким образом, возникает эффект “воткнутого ножа”, где роль раненого играет история, а миф - роль ножа. Вынув нож, вы обрекаете несчастного на смерть от потери крови, а не вынув - на долгую и мучительную смерть от заражения крови, поражения органов и прочее. Что же касается хаоса, то мифотворчество является той самой структурой, которая, с одной стороны, умножает беспорядочность в истории (миф часто противоречит фактам), а с другой - цементирует эту хаотичность, не давая ей окончательно развалить вавилонскую башню исторического прошлого”. Войдя в раж, Антон на 160-й странице своего диплома назвал историю уже антинаукой, а историков - жуликами. На 182-й - он объявил ее преступлением против человечества, а историков - врагами цивилизации. И, наконец, на 190-й потребовал вообще упразднить историю как науку, а историков уничтожить (причем физического уничтожения Пахомов не исключал). Диплом, естественно, вызвал бурю негодования среди преподавателей и массу споров среди студентов. В былые годы за подобные измышления автора сначала выгнали бы из комсомола, а затем “вжик и к стенке”, но времена, на счастье Антона, были уже либеральными, выгонять было неоткуда, и Пахомова мало того что не тронули, но даже дали защитить диплом. Да и к аспирантуре допустили. Правда, в качестве примерного наказания послали несчастного критика в деревню Большие Ущеры для столь любимого им сбора фактов - как раз в то время проходила очередная государственная ревизия истории Великой Отечественной войны и требовалась детализация некоторых исторических моментов. Так Пахомов оказался в Больших Ущерах, где, как говорилось выше, встретил и полюбил Нину Терехову, учительницу младших классов в райцентровской школе. Аспирантуру он вскоре забросил, так как уже через неделю понял, что немцы отродясь не проходили через Большие Ущеры и вообще никаких военных действий в радиусе ста километров не вели. Но у советской пропаганды на этот счет, видимо, было свое мнение. В читальном зале (а другого и не было) библиотеки Пахомов обнаружил военно-исторический уголок, где висели портреты местных пионеров-героев. Их размытые фотографии, напоминавшие скорее фотороботы преступников, сопровождались красочными рассказами о мужественных, но совершенно бессмысленных подвигах. Один такой малолетний герой, например, попытался угнать немецкий танк, но был застрелен часовым еще на подступах к нему. В рассказе не говорилось, зачем ему понадобился танк, если он даже не умел им управлять, зато много говорилось о том, как он тщательно готовился к этому подвигу и умер, сжимая в кулаке пионерский галстук. Другой гений сопротивления умудрился застрелить немецкого солдата, который был расквартирован в его доме. Немецкий солдат на протяжении всего пребывания угощал гордого пионера шоколадками, а также время от времени делился с ним и прочими членами его семьи, то есть матерью и младшей сестренкой, мясными консервами. Сразу после убийства “незваного гостя” (так именовался в рассказе немецкий солдат) маленький герой убежал в лес к партизанам. Естественно, первым делом расстреляли его мать, как основную подозреваемую, а сестренка просто умерла от голода, так как консервами ее снабжать было некому. Пионер же партизан в лесу не обнаружил, так как их в тех краях еще физически не было, и потому вскоре насмерть замерз в сугробе под сосной. Все рассказы пестрили губными гармошками немецких солдат, спрятанными пионерскими галстуками, голодными младшими сестренками и двуличными деревенскими старостами. Некоторые особенно полюбившиеся автору образы повторялись из рассказа в рассказ - например, “волосатые руки фашиста”, на которых красовался “целый десяток часов”, снятых с убитых русских солдат. Пахомову все эти рассказы не нравились, но снимать стенд он не спешил, так как для него этот “уголок” был не столько краеведческим мемориалом, сколько памятником советского мифотворчества. Кстати, это опять же удачно вписывалось в его дипломную концепцию, гласившую, что история давно превратилась из науки в литературное жульничество. Что же касается истории как объективного набора фактов, Пахомов ее по-прежнему любил и, что самое интересное, даже спустя много лет не считал свой диплом “нигилистическим и деструктивным”, как отозвался о нем один рецензент. Пахомов считал, что бардак - есть начало позитивное и созидательное. К порядку, например, он относился с гораздо большей подозрительностью. Да, хаос гражданской войны способен унести сотни тысяч жизней, но разве не уносит порядок, установленный каким-нибудь безумными диктатором, во много раз больше? Хаос в чистом виде, по крайней мере, универсален и понятен всем. Из такого хаоса родилась Вселенная и человеческая цивилизация, в конце концов. Порядок же далеко не универсален и понимается разными людьми по-разному. И нет ничего хуже, чем несколько соседствующих порядков, каждый из которых считает себя истинным и идеальным. Именно из-за противостояния и борьбы этих разных порядков когда-то и погибнет человеческая цивилизация. То есть снова станет частью блаженного Хаоса, из которого когда-нибудь, дай бог, снова родится что-нибудь симпатичное и хаотичное. Законы природы, которые ему пытались привести в качестве порядка мироздания, он отвергал как недолговечные в бесконечной перспективе, а потому ложные. К тому же, говорил Пахомов, если в 1978 году в Сахаре выпал снег, то не является ли это свидетельством не аномалии, а тоже частью необъяснимого хаоса. Короче говоря, называя историю безусловным бардаком, Пахомов совершенно не имел в виду ничего оскорбительного (хотя насчет физического уничтожения историков, как он сам признался позже, несколько погорячился). Он просто немного разочаровался в истории тире науке, но к самой истории относился с доброжелательным любопытством. Тем более он и сам ощущал себя в некотором роде тем самым бессмысленным ручейком, который прокладывает свой путь сообразно упавшим веткам или выросшему на пути кусту. Ему нравилось считаться с посторонними предметами и попадать в зависимость от внешних обстоятельств. Он вообще был склонен к некоторой мимикрии. К нему, например, быстро липли чужие привычки (дергать носом или подмигивать). Бывало, что, пообщавшись с таким человеком, он на несколько недель оказывался во власти чужой мимики или жестикуляции. Быстро “заражался” чужими любимыми словечками. И невероятно долго от них потом избавлялся. Но мимикрия доставляла ему и удовольствие. Как, например, в Больших Ущерах, где он был “своим”. Конечно, как всякий интеллигент, мнящий себя частью народа, но при этом говорящий о народе в третьем лице, он сильно преувеличивал свое умение “сливаться с фоном”. Где-то подсознательно он, конечно, догадывался, что не все так просто. Что имитация никогда не затмит оригинал. И все же старался не думать о своей чужеродности, ведь в основе его желания лежала искренность, а искренность, верил он, с лихвой покроет любые промахи его перевоплощения. Кроме того, как уже было сказано выше, Антон Пахомов стремился к абсолютному хаосу. Найти который ему удалось именно в Больших Ущерах. Именно здесь Антон убедился, что любая попытка придать природному хаосу осмысленность и порядок приводит в лучшем случае к недоразумению, в худшем - к катастрофическому результату. Например, когда по всей стране гремела перепись населения, в России оказалось всего два места, где переписчики столкнулись с невозможностью какой-либо переписи. Первым был поселок Заполярный, который, являясь частью архипелага Новая Земля, что близ Северного Ледовитого океана, оказался просто недоступным для статистического подсчета. Вторым были Большие Ущеры. Но если проблема с первым была, так сказать, физического характера, то проблема с Большими Ущерами носила характер исключительно метафизический. Мало того что большинство большеущерцев не могло толком объяснить, чем занимается и кем работает, так еще и путались в своих биографических данных и семейном положении. Главным же испытанием для расшатанной психики переписчиков стало посещение Гриши-плотника. И даже не то, что они не поняли у него ни единого слова (за исключением, конечно, мата), а то, с какой уверенностью, четкостью и искренней готовностью помочь переписчикам отвечал он на вопросы. Возникало стойкое ощущение, что Гриша-то нормален, а ненормальны как раз те, кто его не понимает. Например, на вопрос о месте рождения Гришка бодро рапортовал: “Гундявому филимону, епт, полтора хера на ряшку за глаза, а дюбель, нах, киздить или малохульник хреначить - ему один пох”, а на вопрос о семейном положении отвечал более лаконично: “Всяка лярва шныгу чумазит”. Так или иначе, покинули переписчики Гришкин дом через полтора часа с анкетой, в которой были заполнены всего две графы: имя и профессия (о которой они, кстати, ошибочно судили по его кличке, ибо