Выбрать главу
икаким плотником он никогда не был, а прозван был так, потому что когда-то переспал с женой местного плотника, за что и был жесточайше избит последним и даже потерял несколько зубов). На следующий день, чертыхаясь и проклиная нелегкую свою долю, переписчики позорно бежали из деревни, впервые спасовав перед непобедимым противником. В дальнейшем задачу по переписи возложили на капитана Бузунько, который, будучи родом из Больших Ущер, блестяще с ней справился, за что и был произведен в майоры. 10 В восемь утра майора Бузунько разбудил звонок телефона. - Алло. Майор? Как дела продвигаются? - раздался по-начальственному бодрый голос Митрохина из райцентра. - Да ничего, - скосив глаза на циферблат лежащих на тумбочке часов, ответил сонный Бузунько. - Пока все по плану. - Что значит “пока”? - помрачнел Митрохин. - Ты меня, майор, не пугай. Мне эксцессы не нужны. Давай-ка уж все по плану и не “пока”, а от начала и до, как говорится, победного конца. Чтоб, - добавил он почему-то после паузы. - Все так и будет, - твердо ответил Бузунько, пытаясь зарядиться бодростью, исходившей от начальства. - Вот это другое дело. А то мне еще одна “перепись” не нужна. Понимаешь, о чем я? Бузунько поморщился - инцидент с переписью был вечным укором со стороны начальства, хотя он-то как раз был тем, кто спас положение. Митрохин знал, что упоминание о переписи заденет майора, но именно этого и добивался. “Чтоб не расслаблялся”, - подумал Митрохин. - Материалы раздали? Все нашли? - спросил он Бузунько. - Да, - раздраженный замечанием Митрохина, майор решил отвечать односложно. - Хорошо. У тебя ж там библиотека ценная, я слышал. Чтоб глаз да глаз за ней. Вместе с комиссией приедет человечек из Москвы, проверит ее состояние, она же, вроде, памятник архитектуры, русского, так сказать, зодчества. В этом предложении вопроса не содержалось, и Бузунько промолчал. Митрохин кашлянул для солидности, поняв, что майор не намерен поддерживать диалог. - Кто там у тебя, кстати, за ней следит? - Пахомов. - Кто такой? Почему не знаю? “Что за идиотский вопрос? - подумал Бузунько. - Как будто он всех, кроме Пахомова, знает. Бляха-муха. Всезнающего начальника разыгрывает. Делать ему, что ли, нечего?”. - Библиотекарь. Я же про него говорил уже. Кстати, фактически местный - женат на одной из наших. Когда-то из Москвы приехал. Лет восемь назад. Надежный человек. - Интеллигент? (Для Митрохина все приезжающие из Москвы были либо начальниками, либо интеллигентами) Это хорошо. Главное, чтоб без воровства и вандализму. Надо, чтоб все чин чинарем было. Вот. И мой совет - прежде чем комиссия приедет, соберите, ну, скажем, в двадцатых числах, свою местную комиссию и предварительный тест проведите. На знание материала. Чтоб не повторилось, как… ну, ты понял. Бузунько еле слышно скрипнул зубами. - Я тебя разбудил, что ли? - Да нет. То есть, да… то есть я уже собирался вставать. - Ладно. Вижу, что разбудил. Но бдительности не теряй. И, если что, докладывай мне лично. И ты бы это… перебрался бы, что ли, поближе к народу. На эти три недели хотя бы. А то в райцентре сейчас тихо, а в Больших Ущерах глаз нужен. У тебя ж там дом. Поживите там с женой. Бузунько даже не успел попрощаться, как раздались короткие гудки. Он зевнул, посмотрел на спящую жену, поежился и, натянув одеяло на голову, уснул. 11 Прошла неделя. За это время подавляющее большинство большеущерцев уже овладело своей частью российского литературного наследия и вполне сносно декламировало выученные стихи и прозаические отрывки. Надо также сказать, что зубрежка текста оказалась занятием настолько увлекательным, что постепенно перешла из категории “наказания” в категорию “развлечения”, оттеснив собой всякий прочий досуг. Сделать это было, впрочем, не так уж сложно, так как из всех видов досуга большеущерцам были доступны лишь телевизор и посиделки “под водочку”. Но телевизор порядком поднадоел, а посиделки никоим образом не отменялись и даже, наоборот, обогащались за счет появления новых тем для обсуждения. Пришло это не сразу. Сначала основным местом встречи и обмена информацией служил продуктовый магазин, но творческая активность большеущерцев достигла такого уровня, что Танька, устав от бесконечной толкотни, чтения вслух и обсуждения прочитанного, в один прекрасный день просто выгнала всех вон и демонстративно повесила на двери табличку “учет”. Понимая, что это лишь временная мера, она решила написать объявление о запрете всякого литературного слога на территории магазина. Сформулировать эту мысль из-за нехватки образования она, однако, долго не могла. Позориться простой и корявой фразой типа “Литературу вслух не читать!” она не хотела, а любая другая придуманная ею надпись казалась слишком длинной и не умещалась в пределах обычного листа. В какой-то момент она вспомнила, что дядя Миша, читавший свои тексты с дикими завываниями и невероятно громко, был однажды остановлен Сериковым, раскритиковавшим дядьмишину декламацию. “Что ж ты так вопишь, а? - пожурил он старика. - Ты ж не на базаре”. - А это потому, что я, в отличие от тебя, безграмотного, с выражением читаю, - огрызнулся дядя Миша. Танька решила, что в этом самом “выражении” и есть весь корень зла, и написала на табличке “Не выражаться!”. Но тут же поняла свою ошибку. Выходило, что в магазине нельзя ругаться. Это сильно смутило Таньку. Сама она была остра на язык, и запрет на всякую ругань в ее планы не входил. Потом она вспомнила что-то о самовыражении чтеца (кажется, Валерины слова) и дополнила уже готовую надпись приставкой “само”. Вышло - “Не самовыражаться!”. Но и это было явно не то. Танька разозлилась и разорвала листок на мелкие клочки. Тогда же ей пришла в голову простая, как все гениальное, мысль. Она нарисовала на куске картона открытую книгу, вроде тех, что бывают нарисованными на витринах книжных магазинов, и просто перечеркнула ее красным фломастером крест-накрест. Вышло красиво, грозно и убедительно. Теперь всякий, кто начинал читать свой текст вслух, немедленно отправлялся изучать запрещающий знак на двери магазина. Впрочем, от демонстрации приобретенных знаний большеущерцы не отказались. Сначала они пару раз посетили библиотеку, но она находилась несколько на отшибе, и это им не понравилось - все-таки спонтанность встреч и обсуждений была им ближе какой-либо упорядоченности. Затем решили опробовать клуб. Но клуб опять же не отвечал требованиям “случайности”, к тому же его актовый зал был слишком большим и неуютным. Обессиленные творческой неустроенностью, жители Больших Ущер отдались, что называется, на волю волн. И это оказалось даже лучше, чем случайные встречи в магазине. Первое время народ, правда, хаотично бродил по деревне какими-то разрозненными кучками и беспорядочно натыкался друг на друга. Но это продолжалось недолго. Постепенно большеущерцы нашли свой путь и начали обсуждать литературные победы и неудачи, то приглашая друг друга в гости, то сидя на завалинке, то собираясь около все того же злосчастного продмага. На этой почве у них даже появились свои словечки и условные обозначения. Например, если кто-то предлагал встретиться, то его спрашивали: “Стационарно?”. Это означало встречу на улице (около магазина или просто во дворе). Если же речь шла о встрече у кого-то дома, говорили “амбулаторно”. Пошло это, естественно, от фельдшера Зимина. Сам фельдшер, как и Пахомов, от всяческих сборищ уклонялся. Стадное чувство претило Зимину еще со времен школы, когда все старшеклассники бегали на большой перемене курить на задний двор. Он тоже курил, но был единственным, кто никуда не ходил, а терпеливо ждал окончания занятий. Теперь же, завидев возбужденно спорящую группу больщеущерцев, он презрительно говорил: “Массовый психоз - вещь заразная, но я, слава богу, привит”. Впрочем, ему льстило, что его жаргонизмы “пошли в народ”. Тем более это дало толчок для создания целого языка, понятного только большеущерцам. Например, тех, у кого был прозаический текст, называли “заиками” (видимо, от слова “прозаик”). Тех, у кого текст был поэтический, называли “рифмачами” или “штрафниками” (от слова “строфа”) - соответственно, выкрик “Штрафную ему!” означал двести граммов водки, приправленных обязательным чтением какого-нибудь стиха. “Проштрафившимся” называли человека, забывшего или перепутавшего свои стихи во время декламации. Возникли также свои жаргонизмы для тем и жанров. Скажем, любовно-романтическая лирика (или проза) именовалась либо “сиропом”, либо “насморком” (видимо, как эвфемизм для “сентиментальных соплей”). Мужчины, их читавшие, назывались “Ромами” (от “романтики”), а женщины - “ромбабами” (если совсем презрительно, то “лиричками”). Чувствительного слушателя подобных стихов называли “платком” (видимо, опуская прилагательное “носовой”). Если это была женщина, называли “жилеткой”. Умные или философские вирши называли “фи€лями” (от “философии”), тех, кто их читал, - “простофилями”, ставя, таким образом, с ног на голову исконное значение этого слова. Авангардистские стихи называли просто “дичью”, а читавшего их - “дикарем”. С “заиками” было сложнее. Прозу не делили на жанры, но зато делили по принципу, законченный это или незаконченный отрывок. Если кому-то доставался рассказ с началом и концом, то читавшего такой рассказ называли “оценщиком”, а сам текст “ценником”, а потому подобные завершенные рассказы очень ценились. В отличие от бессвязных отрывков, содержание которых вне контекста целого произведения было сложно понять. Такие отрывки называли “отделами”, а неудачников, которым такие достались, сначала звали “кусочниками”, потом “кусачками”, а потом и просто “отрывками”. Если мужик - “отрывок”. Если баба - “оторва”. Были, конечно, и свои градации в зависимости от качества декламации. Некоторые читали так скучно, что у слушавших сводило скулы и слипались глаза - их называли “сонниками” (если мужик), “сонями” (если баба). Потом мужиков переименовали в “попов”, а бабы стали “попадьями”, видимо, по аналогии с монотонным церковным чтением, а само чтение стало именоваться “службой”. Но были и свои звезды, то есть те, кто читал ярко и талантливо. Их называли либо “гвоздями” (если мужчина), либо “гвоздиками” (если женщина) - и то и то, видимо, - производное от “гвоздя программы”. Само чтение называлось “заколачиванием гвоздей”. Тех, кто перебивал или просто мешал слушать таких чтецов, звали “гвоздодерами”. Про тех, кто засыпал или просто не ценил такое чтение, говорили “спит на гвоздях”. “Загвоздкой” называли неудачную очередность, когда читать свой текст приходилось сразу после явного “гвоздя”. Скажем, фраза “Димон, конечно, отрывок тот еще, да и сморкается часто, но не служит, а гвозди по самую шляпку заколачивает” означала следующее: “Диме, бедняге, достался трудный для понимания незавершенный прозаический кусок текста, да еще и с лирическим оттенком, но он не бубнит, а читает его так талантливо, что заслушаться можно”. В общем, фантазия у большеущерцев не дремала. Была даже придумана игра. Естественно, с алкогольным уклоном. Выбирались трое игроков и один проверяющий. Игроки выпивали по сто грамм водки, а затем по очереди читали наизусть свои тексты. Проверяющий держал книжку и следил за оригиналом. Дальше игроки снова выпивали и снова читали. Выбывал тот, кто допускал хотя бы малейшую неточность. Таким образом, мужское население деревни (женщины исключались) быстро нашло способ, как совместить приятное с полезным, и вскоре овладело своим “литературным наследием” так, что даже в состоянии полной алкогольной интоксикации помнило последовательность чужих букв и слов. Иной чемпион, уже лежа на полу и едва ворочая языком, не сдавался, а умудрялся бубнить свой текст, пока проверяющий, сидя на корточках с книгой в руке, наклонялся к самому рту чтеца, пытаясь разобрать чудовищную артикуляцию. Для этого свинства было, конечно, тут же придумано название - “экзамен”. Тем более что настоящий экзамен был не за горами, а некоторые уже бахвалились, споря на деньги, что прочитают свой текст перед комиссией после бутылки водки, а то и двух. Пахомова весь этот большеущерский “новояз” сильно забавлял. Он даже пожалел, что не филолог. Иначе бы взялся за очередную научную работу. Он давно заметил, что русский народ при первой возможности начинает искать новые языковые формы для явления, которое до этой встречи с народом прекрасно существовало столетьями само по себе и для которого уже давным-давно был придуман целый профессиональный лексикон. Но простой русский человек не ищет легких путей, ему главное - не чтоб просто, а чтоб не скучно. Профессиональные термины малопонятны и чужеродны, а тут совсем другое дело. Если посмотреть на русский язык, то можно заметить, что в нем, в отличие от других языков, различные жаргонные наречия не живут по отдельности, а перетекают друг в друга, меняя свой смысл на противоположный и создавая прелестный хаос. Блатная феня переходит в бытовой и литературный язык. Молодежный сленг используют журналисты, быстро избавляясь от кавычек как от надоедливой ноши. Наркоманские словечки использует золотая молодежь. Все эти слова, оказавшись в новой среде, меняют оттенок, а то и смысл, и выплевываются либо в следующую среду€, либо обратно, туда, откуда вышли. В итоге создается мешанина, от которой начинает вздрагивать непосвященный человек. С этой точки зрения большеущерцы действовали как истинные сыны своего народа. Это невероятно забавляло Пахомова. С другой стороны, его интересовало, какой новояз возникнет за пределами Больших Ущер, но проверить это на практике он, увы, не мог. Проблема была в том, что большеущерские мужики несколько раз пытались наладить контакт на молокозаводе с райцентровскими, но те упрямо отмалчивались, по-видимому, памятуя о просьбе своего руководства воздерживаться от обмена информацией. Сами при этом своих стихов не читали, но в курилках с удовольствием слушали большеущерских чтецов. В самой же деревне наибольшей активностью отличались, конечно же, мужчины. Женщины занимались хозяйством и учили свои тексты между стиркой и готовкой. Те же жены, что работали, учили на работе. Но как-то тихо и без мужского энтузиазма, хотя некоторые, особенно молодые, как Танька и Катька, любили поприсутствовать на подобных чтениях и иногда, хоть и стесняясь, выступали. В любимцах публики, впрочем, не ходили. Там места уже были заняты. Валера был стопроцентным “гвоздем”. В “экзамен” не играл, но и безо всякого “экзамена” был уважаем. При том что “заики” ценились больше “рифмачей”. Каждый раз, когда, читая Бродского, он доходил до строчек Вещь можно грохнуть, сжечь,