Выбрать главу

распотрошить, сломать.

Бросить. При этом вещь

не крикнет: “.бена мать!

благодарная аудитория замирала и последнюю строчку произносила хором. И кто-то обязательно добавлял: “Точно, бля! Не крикнет!” и опрокидывал стопку. Такая популярность не могла не сказаться на Танькином отношении к Валере. Он часто краем глаза замечал ее восторженный взгляд и чувствовал, что на читки она ходит ради него, хотя по-прежнему не разрешает декламацию у себя в продмаге. Катьке в этом плане повезло меньше. Ее Митя как был бирюком, так им и остался. Свой текст никому не читал и никуда не ходил. Пару раз она попыталась вытащить из него хоть полстрочки, но он только пожал плечами и холодно спросил: “Зачем?”. Теперь Катька ходила за компанию с Танькой туда, где блистал Валера. Так, будучи девицей симпатичной, хоть и на сносях, она надеялась вызвать ревность у Мити. Танька ее, конечно, ругала за наивность - ясно было, что Мите глубоко наплевать, что, где и с кем делает Катька. Но, в конце концов, надежда вызвать ревность у равнодушного к тебе человека - одно из самых древних заблуждений человеческого рода. К Катьке, правда, пару раз пытался “подкатить” Гришка-плотник. Но это ее оскорбляло, тем более что Гришка на всех этих читках был вроде шута или рекламной паузы. Когда народ хотел отдохнуть от какого-нибудь длинного “ценника” (законченного прозаического текста), на авансцену выходил Гришка. Он с непробиваемой серьезностью читал своего Крученых. - Только что-нибудь короткое, - требовал кто-то. - Шымыгать по плинтусу, епт, Хрен Иваныч, дома будешь, - дерзил Гришка и читал. Дыр бул щил

убещур

скум

вы со бу

р л эз.

“Убещур” - хохотали слушатели, хлопая себя по ляжкам. Пару раз Гришку спрашивали, понимает ли он сам, что читает. В ответ он, удивляясь, спрашивал что ж там непонятного? Но потом распалялся и начинал кричать что-то на своей каше из междометий и матерных восклицаний. Выходило даже забавнее, чем стихи, которые он пытался объяснить неразумным односельчанам. Никто ничего не понимал, но все смеялись, а Гришка обижался и замыкался. Но только до следующего раза, когда его снова просили прочесть что-нибудь из “дичи”. Вообще-то в запасе у него было много разных стихов, того же Крученых, и гораздо более внятных, но публика хотела только “зрелищ” и даже подавала заявки “Про обрядыка давай!”, “Про гав-гав!”. - Гва-гва, - обиженно поправлял Гришка. Он понимал, что он не “гвоздь”, но радовался даже такой шутовской “звездности”. Несколько раз собирались и у бабки Агафьи, которая к тому же угощала своим самогоном. Иногда и ее просили принять участие. Память у нее была не очень, но пару стихов М. Кузьмина, выданного ей с ехидной подачи Черепицына, она к концу второй недели все же осилила и потому однажды, предварительно выпив для храбрости, согласилась. - Кого читать-то будешь? - спросил кто-то из сидящих за столом. - Как кого? - удивилась Агафья. - Кузьмича. - А фамилия какая? - спросил еще кто-то. - Да че вы пристали? Не хотите, не буду. Тут же все начали ее упрашивать, она долго ломалась, но потом опрокинула еще сто грамм и начала. Но как только она дошла до второй строфы со словами “Возьми, летун! Пронзи, летун! Могильник тлинный, живой ползун!”, один из слушателей не удержался, прикрыл ладонью рот, прыснул и заржал. Следом повалились от хохота и все остальные. “Ползун!” - задыхаясь от смеха, кричал кто-то, падая головой на стол. “Пронзи, говорит, меня, летун! Агафья, уморила! Могильник, говорит, у тебя длинный, ты, говорит, меня пронзи!” - Тлинный! - рассердилась Агафья. - Да один хрен! - визжал от смеха другой. - Главное, чтоб пронзил! - Э-эх! Кобели несчастные! - махнула на них рукой Агафья. - Полторы извилины, да и те только в одном направлении шевелятся. После этого случая Агафья обиделась, в гости больше никого не звала и стихов не читала. Но и без нее было куда пойти. Пару раз на такие читки приходил и Черепицын. Но не потому, что хотел принять участие в “декламациях”, ибо со школы не переваривал литературу, а потому, что хотел выпить в мужской компании. Но мужские компании теперь были все как на подбор с литературным уклоном, и этого он вынести не мог. Свой текст Черепицын не учил, полагаясь на последнюю неделю, как беспечный студент полагается на последнюю ночь перед экзаменом. Однажды, предварительно приняв на грудь, он все ж таки попробовал. Но сконцентрироваться, как ни пытался, не мог. Слова и буквы занимались каким-то непотребным акробатическим рок-н-роллом, прыгали, кривлялись и никак не хотели становиться в положенный им строй. Одну и ту же строчку Черепицын повторял по нескольку раз, но, отвернувшись, тут же забывал, как она звучит. В итоге сержант плюнул, а теперь в одиночку страдал от литературного безумия большеущерцев и все чаще прикладывался к бутылке. Иногда он, впрочем, брал к себе в компанию заключенного Поребрикова. Но тот уже готовился к освобождению и пил неохотно, так как боялся, увлекшись, сорваться в первый же день после выхода и, не дай бог, снова позвонить на проходную молокозавода с угрозой о теракте. Мотать два срока подряд ему ужасно не хотелось. Тем более он был наслышан об оживлении деревенской жизни в связи с указом и отчаянно рвался на волю. Так подошла к концу вторая неделя из трех, отпущенных до приезда проверочной комиссии. Атмосфера в деревне окончательно приобрела литературно-творческий оттенок. Воздух наполнился поэтическим безумием, а большеущерцы этим воздухом дышали. Иной раз казалось, что от такой литературной насыщенности, не ровен час, пойдут бродить по деревне тени потревоженных писателей. И верно - в один из выходных дядя Миша принялся уверять, что “не далее как вчера” видел на окраине деревни бесцельно слоняющегося Толстого. На вопрос “с чего он взял, что это Толстой?” дядя Миша уклончиво отвечал, что, мол, “такое объяснить нельзя, такое только знаешь, и все тут”. Потом, правда, выяснилось, что это был отец Таньки, Михаил, который искал подходящую елку для Нового года и которого подслеповатый дядя Миша просто не признал с расстояния, но легенда уже родилась, а большеущерцы не собирались идти на поводу у каких-то там фактов. Все это будоражило умы, волновало сердца и придавало деревенскому быту щемящее ощущение “жизни”. Пахомов не переставал удивляться этой неожиданной перемене в настроении большеущерцев. С не меньшим изумлением глядел на эту литературную вакханалию и инженер Климов. Даже Бузунько переехал с женой в Большие Ущеры, чтобы быть поближе к вверенному ему народу. И только один фельдшер Зимин с усмешкой смотрел на мечущихся с книгами людей, неодобрительно качая головой и приговаривая с усмешкой: “Ну-ну”. 12 В начале третьей недели Пахомов решил наведаться в гости к Мансуру. Во-первых, тот жил недалеко от библиотеки. Во-вторых, Антон сомневался, что Мансур сможет обойтись без помощи (как отцу-одиночке тому приходилось заниматься не только собой, но и дочкой, и времени у него катастрофически не хватало). Но так как бывший таджик, а ныне россиянин, был человеком, не любившим “мозолить глаза”, то инициативу надо было проявить первым. Антон шагал по скрипучему снегу главной большеущерской улицы (естественно, носящей имя Ленина) и думал о событиях прошедшей ночи. Вчера вечером жена Антона Нина принесла странную новость: ее отец, Егор Степанович, неожиданно согласился на переезд в город. Старик болел давно, без улучшений, и отпускать Нину с Антоном в Москву не спешил, тем более что и Антон уже не особо рвался. Но на днях Нина проговорилась, что Антону пару недель назад позвонил его бывший профессор, который когда-то тепло относился к своему опальному студенту, а теперь приглашал Антона переехать обратно в Москву для работы в каком-то глянцевом журнале - там как раз намечалась историческая рубрика. Антон, конечно, как обычно, отказался, тем более началась заварушка с президентским указом, но профессор не отставал и звонил чуть ли не каждый день, предлагая различные варианты для решения этой проблемы. Нина ушла, а Егор Степанович задумался. Возможность хорошо оплачиваемой работы в столице была серьезной гирей на чаше весов. До этого таких предложений Антону не поступало. Ясно было также, что Пахомов отказывается из-за него, боясь потерять жену. И тогда Нинин отец неожиданно решил дать согласие на переезд. Новость сильно взбудоражила Антона. К деревне он, может, и привык, однако кризис среднего возраста брал свое - хотелось движения, прогресса, карьеры, наконец. Нина никогда не упрекала его (ха! еще бы!), но сам он все больше раздражался из-за своего душевного застоя. Полноценным большеущерцем он так и не стал, предпочитая пить с Климовым и Зиминым, но и самореализацией себя особо не утруждал: заботился о своей богом забытой библиотеке, придавая этому занятию статус то ли духовной миссии, то ли жизненного кредо. Лежа в постели, они с Ниной полночи проговорили о возможном переезде. Поначалу они могли бы жить у матери Антона в ее двухкомнатной квартире в Москве, а потом, возможно, попробовать снять какое-нибудь жилье. Нина могла бы устроиться учительницей начальных классов, деньги не бог весть какие, но уж точно не такие, как здесь, Пахомов мог бы параллельно с работой в журнале тоже что-нибудь преподавать. Историю, в конце концов. В Больших Ущерах Нину ничего, кроме отца, не держало. Других родственников у нее не было, детей тоже. Родить, конечно, хотелось, но Бог не дал. А на новом месте, может, и это изменится. В общем, Антон шел к Мансуру в приподнятом настроении. “Доживем до приезда комиссии и сразу после Нового года руки в ноги. Завершу свое культурное миссионерство, так сказать, на высокой ноте”, - думал он. Неожиданно на полпути к дому Мансура его окликнул Сериков. Антон обернулся и понял, что прошел мимо того, не заметив. Смутившись, тем, что увлекся мыслями о переезде, Антон несколько натужно улыбнулся, подошел к Серикову и пожал руку. - Привет, Серег. Извини, что не заметил, - задумался. Как оно? Сериков пожал плечами, будто это не он позвал Антона, а Антон отвлек его от чего-то важного. Но тут же испуганно исправился. - Нормально. А ты куда сейчас? - Сейчас к Мансуру, потом в библиотеку, а что? - Можно я с тобой чуток пройдусь? Антон взглянул на видневшийся дом Мансура, до которого оставалось метров двести и засмеялся: “А больше чутка и не получится”. - Мне хватит, - без улыбки ответил Сериков. - Ну, пошли, - дернув плечами, сказал Антон и зашагал. Сериков засеменил рядом. - Я тебя вот что хотел спросить… Я тут, ну, прочитал… то, что дали… в смысле, ты дал… Слова Серикову давались с трудом. - А что тебе дали? - Да какая разница? - раздраженно сказал Сергей, но спохватился и снизил тон. - Баратынского и Чехова. - Ну и что? - Понимаешь, я… ничего не понимаю. - Слог тяжелый? У Баратынского? Ты спроси, я… - Да нет, не в этом дело. Баратынский - это так, стихи - презрительно махнул рукой Сериков. - Я тут у Чехова начал читать, ну, это… рассказы там всякие… “Дуэль” там, “Студент”… - Ну и что? - Ну и это… - Сериков неожиданно остановился. - А в чем смысл? - Смысл чего? - недоуменно застыл вслед за собеседником Пахомов. - Ну, этой… - Сериков на мгновение опустил глаза, а потом пристально посмотрел на Антона. - Жизни. Пахомов рассмеялся. - Ну, ты даешь, Серег! Не ожидал! Откуда ж мне знать?! - Ты тоже не знаешь? - почти по-детски удивился Сериков. Пахомов перестал смеяться. - Да ты что, Серег, с дуба на кактус? Лучшие умы над этим сотни лет бьются, а я тебе чик-чик и все объясню, что ли? Нет, я могу, конечно, тебе изложить свои соображения, но, боюсь, они не покажутся тебе… убедительными, что ли. А что Чехов-то говорит? Сериков пожал плечами. - Да ничего. Иногда, что смысл в… природе, там, красоте. Иногда, что надо просто жить. Но я как-то ему не верю. - Значит, его вопросы тебе кажутся убедительнее его ответов. - Во, во! Точно, - воодушевился Сериков. - Вопросы трогают… а ответы - нет. А ты знаешь, что у меня сын есть? - неожиданно спросил он Пахомова, заглянув в глаза. - Да? - удивился Антон. - Не, не знал. А откуда? - Да так, - вздохнул Сериков. - Случайно как-то вышло. Глупый был, молодой. Давно уже. Тебя еще тогда здесь не было. Встретил одну, ну и закрутилось. А потом мать моя с ней чего-то не поделила, и она уехала. А сейчас узнал, что залетела она от меня тогда. Потом вышла замуж. Сыну уже десять лет. У него другой отец. Приятель мой случайно встретил ее в другом городе, и она ему проболталась. - Десять лет? Сколько ж тебе было? - Семнадцать. - М-да. Ну, в таком возрасте чего не бывает… - Это точно. Сериков стоял, опустив голову, и глядел на носок своего сапога, которым он бессмысленно водил по снегу. - Значит, нет ничего, что ли? - снова поднял он глаза на Антона. - Да почему? Может, и есть… Просто на такие вопросы, Серег, каждый сам дает ответы. - А если нет ответов? Антон шумно втянул в себя морозный воздух и развел руками. - Тогда наберись терпения. Может, придут. Попозже. Сериков кивнул опущенной головой. - Понятно. Ну ладно. Погожу. Чуток. И, развернувшись, поплелся обратно в сторону деревни. Пахомов посмотрел ему вслед. Сериков шел, сгорбившись, как будто на нем лежал невидимый мешок чего-то тяжелого. “Вот черт”, - подумал Антон и вдруг почувствовал себя виноватым, словно это он взвалил на Серикова этот мешок, а теперь не желал его снять. Он достал сигарету и закурил, но вкус ее показался ему горьким, как у первой сигареты после долгой простуды. Он закашлялся и бросил ее в сугроб. Надо было идти дальше. Мансур, как всякий восточный человек, встретил Антона радушно. - Привет, салом, Антон, хуб, правильно, пришел! Як дам. Один минута. Додар! - крикнул он в глубь дома. Пока Антон снимал шубу, из дальней комнаты вышла семилетняя дочка Мансура, Додар. - Додар, - повернулся к Антону Каримов, - значит “брат” на таджикский язык. Хотел мальчика, - виновато развел он руками. Но это женская имя. Рост? Правда? - обратился он к дочке. Та молча кивнула головой. Мансур почему-то каждый раз заново объяснял это Пахомову, хотя тот уже давно выучил перевод имени девочки. - Салом, - поздоровался с ней Антон и присел на корточки. Но Додар ближе подходить не стала и смущенно (хотя уже видела Антона много раз) спряталась за спину отца. Оттуда донеслось приглушенное “Ассалому алейкум”. - Боится, - снова развел руками Мансур. - Много плохой видела. - Додар, ты меня стесняешься? - улыбнулся Антон, пытаясь заглянуть за спину Мансура. Додар, не выходя, ответила: - Нет. - А что прячешься? - Я не прячусь. Я просто стою. Антон с Мансуром засмеялись, а Додар, смутившись, тут же убежала обратно к себе. - Если честно, я на минутку, уж извини, - сказал Антон, вставая с корточек. - Просто хотел узнать, есть ли проблемы, все ли понимаешь, ну и прочее. - Понятно? Албата не. Нет, конечно. Манн пеш кам мехондам. Я учиться мало в жизни. Но Додар помощь дает, я понимаю. Маленькая, а русский язык лучше, чем я. Так что нормально. Ташаккур. Спасибо. - Ясно. А я вот, Мансур, уезжаю. - Куда? - В Москву. - Афсўс кори хуб нашуд. Жаль, говорю. Но Москва - хороший, большой. Только народ много. И злой все. - Здесь лучше? - Здес тихо. А потом… у меня вон, - кивнул Мансур в сторону шкафа, - защита есть. - Что у тебя там? - спросил Антон. - Ружье, - хитро улыбнулся Мансур. - Один человек продавать. Я решил покупать. На всякий случай. - Ну, ружье меняет дело, - улыбнулся в ответ Пахомов. - Значит, останешься пока? - Манн намедонам. Не знаю. Может. А куда ездить? У меня родственники умер все. Мать Додар, жена моя, тоже. А она сирота была. Получается что? У Додар ни родственники, ни дедушка с бабушка, только я. И у меня только она. Зачем ездить? Додар устала ездить. Надо одно место, чтобы жить. - Понятно, - сказал Антон и замолчал. Мансур тоже молчал. Так они сидели в тишине, думая каждый о своем. Неожиданно Мансур подскочил как ужаленный. - Ай, дурак. Чой, кофе забыл предлагать! Да, нет? - Нет, нет, Мансур, - остановил панику Антон. - Я, пожалуй, пойду. Мне ж надо библиотеку к сдаче подготовить, порядок навести. Потом начальство уведомить. Туда-сюда. - А что дом? - Что с домом буду делать? Пока оставлю. А потом, наверное, продам. - Майлаш. Ладно. Антон встал и направился к вешалке. - У тебя, если какие вопросы будут, ты не стесняйся, спрашивай, ладно? - Майлаш, спасибо. - Ах, да, - спохватился Антон. - У меня тут шоколадка для Додар, ты ей сам передай от меня. А то она меня стесняется. Мансур улыбнулся и взял шоколадку. Антон еще какое-то время постоял около двери, переминаясь с ноги на ногу, потом крикнул: “До свидания, Додар!”. Из глубины дома донеслось “До свидания!”. И Антон, пожав руку Мансуру, вышел. 13 - Алло, Петро?! На рабочем месте в столь поздний час? Молодца. Бузунько поморщился от знакомого голоса. Звонил Митрохин. Во-первых, он терпеть не мог, когда его называли Петро. Уж лучше, когда просто Михалыч. Во-вторых, Митрохин имел невыносимую привычку орать, разговаривая по телефону. Независимо от качества связи. Выглядело это так, будто идет война, а Митрохин сидит в окопе на передовой под бомбами и пулями и отчаянно пытается дозвониться в штаб, чтобы вызвать подкрепление. - Что у тебя происходит?! - продолжал громыхать героический голос с передовой. - В каком смысле? - Я слышал, народ-то твой спивается. В какой-то “экзамен” играет, заливает зенки до усрачки, стихи горланит! Что за херня?! “От кого это он, интересно, слышал? - подумал майор. - Шпионы у него тут, что ли?” - Ты, майор, - продолжал хрипеть в трубку Митрохин, - головой отвечаешь, если что. - Да отвечаю, отвечаю. Все под контролем. Я же здесь. - Ага. Знаю я твой контроль. Чего ж они тогда пьют? - Да не больше обычного они пьют. - Ты смотри. Если 31-го кто в запой уйдет, я тебе лично звездочки срежу. - Понятно, - хмуро ответил Бузунько. - Как там Пахомов? - Нормально. Вот, уезжать собирается. - Куда?! - Не волнуйтесь, это после Нового года. Пока здесь. - Ясно. Ты его пока держи на коротком поводке. Чтоб раньше времени не смылся. А то приедет комиссия, им нужен какой-нибудь человечек, чтоб в этом деле сек. - Да никуда он пока не денется. Он мне сам сказал, что доведет указ до конца. - Надеюсь, что до победного. И вот еще что. Отчет мне подготовь за последние две недели. Начиная с собрания. Все. Отбой. Связь Митрохин всегда прерывал резко, без прощаний, как будто и вправду сидел в окопе под бомбами. “Чтоб тебя накрыло!” - швырнул трубку Бузунько и сам закричал: - Сержант! В дверях появился встревоженный Черепицын. - Слушаю, товарищ майор. - Ты это… (Бузунько почесал лоб). Что у нас с мужиками? Что там еще за “экзамен” такой? - Игра, товарищ майор. - И что за игра? - Пропускают по сто грамм, читают свой текст. Потом снова сто грамм. И так пока кто-то не сделает первую ошибку… ну или свалится под стол. - Ничего себе игра. Дочки-матери, прям. Нельзя ли этот процесс как-нибудь проконтролировать? А то сопьются к чертовой матери до комиссии. А мне нужен показатель! - Никак нет, товарищ майор. - Что значит “нет”? Не сопьются, думаешь? - Нет, в смысле, нельзя проконтролировать. Разве что сухой закон принять. - Может, посоветуешь еще комендантский час ввести? К каверзным вопросам подобного характера Черепицын давно приспособился и имел против них универсальное средство. - Не могу знать, товарищ майор, - гаркнул он, вытянувшись в струнку. Но майор тоже без боя не сдавался. - А кто может знать? - Не могу знать, товарищ майор! - Вот заладил! - плюнул с досадой Бузунько. - И что ты разорался? Не на параде. Вольно. Ты мне лучше скажи вот что. Из деревни никто за последние две недели не уезжал? - Вроде, нет, товарищ майор. - Вроде, - решил саркастически срифмовать Бузунько, - я одет по моде. Ты мне факты давай. Кто-нибудь уезжал? - Не могу знать. - Но, заметив насупившееся лицо майора, поспешно добавил: - Нет! - Приезжие были? - Нет. - Тема указа не муссировалась между нашими ну и… другими? - Простите, товарищ майор, что она не делала? - Муссировалась. Обсуждалась. - Насколько знаю, нет. - Ладно. Все, иди, не мозоль глаза. И этого, Поребрикова, отпусти уже, че ему париться? Черепицын кивнул головой и вышел. Бузунько, вздохнув, достал лист бумаги и принялся за составление рапорта о проведенных за последние две недели мероприятиях. “Главное, чтоб все гладко было, - думал он, стуча указательным пальцем правой руки по клавишам допотопной пишущей машинки марки “Olivetti”. - Начальство любит, когда все гладко”. Но гладко бывает, как известно, только на бумаге. Да и то в сказках. Да и то не во всех. 14 Пока майор Бузунько, склонившись над пишущей машинкой, на все лады расхваливал активность, сознательность и энтузиазм трудящихся масс в деле “освоения и сохранения литературного наследия России”, в самой деревне произошел неожиданный и неприятный инцидент. На одной из “амбулаторных” (то бишь домашних) посиделок Валере-трактористу расквасили нос. И если б только ему одному… Начиналось все тихо-мирно, как начинается, впрочем, любое событие, заканчивающееся неожиданным и неприятным инцидентом. Дело шло к вечеру. Рабочий день уступил место законному досугу, и дядя Миша собрал у себя дома десяток-другой односельчан с целью проведения очередной читки. К мужчинам в этот раз присоединились и несколько женщин. К началу последней недели некоторые большеущерки тоже увлеклись процессом декламации, стали ходить на литературные сборища и вообще всячески активизировали свое присутствие, только разве что в “экзамен” не играли. Танька сидела рядом с Валерой, с которым у нее к тому моменту сложились самые что ни на есть любовные отношения. А неподалеку от них сидел бывший Танькин воздыхатель Денис, который хоть и слегка ревновал Таньку, но виду не показывал, тем более что она не была “един свет в оконце”, случались у Дениса и более страстные “любови”. Однако тут примешалось еще кое-что. Валера, как всегда, на ура читал свою поэтическую “заумь”, Гришка-плотник свою “дичь”, кто-то читал отрывки из “Онегина”, кто-то нес сентиментальный “насморк”, даже Катька совершила подвиг, прочтя что-то из Салтыкова-Щедрина. И хотя никто ничего не понял из-за немыслимого количества старорусских слов, из вежливости ей похлопали - бабам вообще хлопали сдержанно. Пришел даже недавно освободившийся из мест заключения Поребриков, который очень неплохо для новичка прочел какой-то рассказ Платонова. Мало кто понял, о чем, собственно, был этот рассказ, но Поребрикова уважали и потому тоже одарили несколькими жидкими хлопками. Валера, как обычно, завершил культурную программу, имея в запасе пару стопроцентных “хитов”. Его, как обычно, наградили восторженным улюлюканьем и выкриками типа “Ну артист!”, “Пропадает талант!”, “Готовь сольную программу, Валерка!”. Даже сдержанная Катька одарила тракториста похвалой: “Прям хоть в филармонию не ходи!”, словно она только и делала, что ходила в филармонию. Но Денис, которому уже давно поднадоел культ Валериной личности, едко заметил, что стихи - это все для баб, а вот мужикам - им мясо подавай, реальную, так сказать, жизнь. На него, конечно, тут же набросились, включая обидевшуюся за своего кавалера Таньку. Но не все. Кто-то (естественно, из “заик”) сказал, что вообще-то резон в словах Дениса имеется. Стихи - это такие кружева, рифмочки да строчечки. А проза - это разговор по душам. На это разозлившийся Валера сказал, что если проза - это разговор по душам, то поэзия - это разговор непосредственно с душой. Ему возразил дядя Миша, сказав, что поэзия, может, и разговор с душой, но вот проза - это разговор с сердцем, умом и “вообще всем”. Потому что это разговор на человеческом языке и с человеком, и что, мол, не было таких людей никогда, которые бы говорили стихами. В рядах поклонников литературы наметился небольшой раскол. Оказалось, что все это время “заики” недолюбливали “рифмачей”, “рифмачи” - “заик”. Спор стал набирать обороты и принимать угрожающий здоровью характер. Но дядя Миша решил всех примирить и предложил выпить. И только спиртное начало оказывать свое благотворное действие на едва не разругавшихся чтецов, как в разговор неожиданно влезла слегка захмелевшая Танька, заявившая, что “заики” просто завидуют успеху Валеры как самого яркого представителя “рифмачей”. Выразилась она, конечно, не так гладко, но смысл был именно такой. Кто-то из “заик” заметил, что бабам вообще слова не давали. За Таньку вступился Валера, сказав, что в Танькиных словах есть доля истины, но только не в том смысле, что он самый лучший, а в том, что “заикам” в чем-то проще привлечь внимание. Они, дескать, читают, как говорят. “Рифмачам” в сто крат сложнее, однако именно им удалось завоевать любовь публики. На это ему возразил вскочивший Денис, сказав, что насчет любви публики это Валера сильно загнул. Мол, среди своих вы, может, все такие и крутые, но, если спросить обычного человека, что ему приятнее слушать, стихи или прозу, он завсегда предпочтет прозу. Тут снова встряла Танька, обвинив Дениса в банальной ревности и зависти, и даже толкнула его в плечо. Денис оступился, но, заваливаясь набок, инстинктивно схватился за Танькину руку, отчего они оба рухнули на землю. “Заики” расценили это как нападение на одного из своих, а “рифмачи” как превышение самообороны. Валера бросился поднимать Таньку, но некоторые поняли этот жест как желание добить упавшего Дениса, и Валере дали кулаком в нос. Брызнула кровь. Завизжали бабы. Поднялся дикий гвалт. Один из “рифмачей” выхватил из-под себя стул и, прежде чем его успели обезвредить, умудрился проломить им голову только-только вставшему на ноги Денису. Денис снова рухнул на пол, а дальше началась форменная потасовка. В ход пошла мебель, пустые бутылки и даже книги. Впрочем, последние были малоэффективны, если не считать увесистого тома “Войны и мира” в руках доярки Гали, которым та орудовала вполне умело - по крайней мере двум оппонентам она посадила по внушительному синяку. Поребриков, попытавшийся утихомирить буянов, схлопотал в глаз и быстро ретировался от греха подальше. Гришка-плотник, заприметив стоявший в углу металлический торшер, рванул к нему от стола, но споткнулся об леж