Выбрать главу

- Ну, да, - растерялся майор.

- Знаете, Петр Михайлович, по-моему, все это такая глупость, что по мне так вообще надо весь этот бред с указом закончить, и чем быстрее, тем лучше. Хотя лично мне все равно. И вы знаете, почему.

Бузунько насупился. Равнодушие Антона его явно покоробило. Но он понимал, что Антону действительно все равно.

- Ладно, - сказал майор. - Тогда все свободны.

И задумчиво забарабанил по столу.

26

Катька с утра была сама не своя. Всю ночь ворочалась, охала, кряхтела то ли от неудобного растущего живота, то ли от снов дурных. До этого долго не могла заснуть - все думала про письмо. Это проклятый клочок бумаги становился с каждой минутой все тяжелее и тяжелее, ведь в нем была заключена чужая судьба, а чужими судьбами Катька никогда не распоряжалась (если не считать еще не рожденного ребенка). Катькина душа уже буквально по земле тащилась от такой непомерной ноши. Мысли о том, что надо принимать какое-то решение, мешали ей нормально жить, есть, спать. Перед сном включила какой-то сериал, посмотрела десять минут, ничего не поняла, выключила. Поворочалась полчаса. Не выдержала. Снова включила телевизор. Попыталась посмотреть новости. Но они ее только раздражали. Ей вдруг не понравилось, что где-то у кого-то что-то взрывается, горит, падает и “землетрясется”. Как будто это был укор ей, что, мол, вот - проблемы, а ты тут с каким-то письмом. А ей хотелось, чтоб и ей кто-то посочувствовал. Но она понимала, что в новостях ее не покажут, а если и покажут, то только ради смеха. Катька выключила телевизор и зажгла ночник. Достала книжку. Начала читать. Прочитает строчку, ничего не поймет и снова ее читает. Надоело. Выключила свет, завернулась в одеяло, начала считать баранов, прыгающих через забор. Это ей никогда не помогало, но тут неожиданно сработало. Правда, и в сон она перешла вместе с баранами. Только теперь они прыгали не поодиночке, а целым стадом - все разом. И морды у них были почему-то человеческие и знакомые. Один криворогий баран напоминал Гришку-плотника. Другой, статный и улыбающийся во все свои бараньи зубы, походил на Валеру-тракториста. И все они прыгали через несчастный забор. Туда-сюда. Туда-сюда. Забор, конечно, этого издевательства в итоге не выдержал и рухнул. А они продолжали прыгать. Потом все куда-то исчезло, и стало просто темно. Дальше были какие-то обрывки, лица, слова… В общем, так и промаялась всю ночь. А утром отправилась на почту. Суббота субботой, но по субботам почта работала (правда, только до обеда).

По дороге заметила необычное оживление - народ куда-то шел. Пристала к какой-то небольшой компании. Спросила. Ее сразу огорошили смертью Серикова. Устоять не смогла - дошла со всеми до сериковского дома. Там уже собралось полдеревни. Бабы притворно охали и качали головами. Мужики курили и обсуждали самоубийство Сергея. “А почему мокрый?” - спросил кто-то, зацепившись за ухваченную деталь. “Потому что обмочился, - ответили ему. - Это завсегда так, когда вешаешься. В сортир надо сходить перед этим делом. Да только кто ж в такую минуту о сортире думает?”. Обсуждали и предсмертную записку. Она взволновала народ, пожалуй, даже больше, чем сама смерть, вызвав бурную дискуссию. “Прочитал он там чаво-то у кого-то - и в петлю. Дело ясное”, - рассуждал один. “Это точно, - соглашался второй, - проняло, видать. На то оно и искусство”.

Про жизненные обстоятельства Серикова никто не знал и не догадывался.

Катька хотела было сказать про письмо, но прикусила язык - еще не хватало, чтоб ее обвинили во вскрытии чужих писем. Постояв минут десять у дома, она глянула на часы и заторопилась на почту. Там она в привычной обстановке постепенно пришла в себя, оклемалась, забыла и про письмо, и про Серикова, но только до тех пор, пока в дверях не возник Черепицын.

Сержант с ходу начал спрашивать про повешенного, попросил чаю, спросил, не получал ли Сериков писем в последнее время, потребовал сахар, узнав, что приходило письмо, спросил, не читала ли Катька часом это письмо. Громко чавкая, сожрал весь запас Катькиных шоколадных конфет, которые она непредусмотрительно выложила на стол, и уже на выходе обернулся и сказал то, от чего Катька сразу забыла и про Серикова, и про письмо, и про съеденные конфеты.

- Ты про Митьку-то слыхала? - спросил Черепицын в дверях, запахивая свою кожаную куртку.

- А что? - вздрогнула Катька.

- Да уезжает он. Муха его прямо какая укусила, что ли. Мне только что Климов сказал. Уже и вещи собрал.

- Как уезжает? - охнула почтальонша. - Сегодня?

- Ага. Вот такие пироги. Полный беспредел.

- Да как же так?!

- Вот так. Один ласты склеил, другой лыжи навострил, - образно подытожил факты Черепицын, как будто речь шла о каком-то спортивном мероприятии, на котором Серикову предстоял заплыв, а Мите лыжный забег.

Катька вскочила как ужаленная и начала судорожно одеваться.

- Ты чего, Кать?

- Ничего, пусти! - огрызнулась она и оттолкнула удивленного сержанта.

К Климовым она ввалилась с таким грохотом, что на шум выбежала даже тетя Люба, обычно медлительная и невозмутимая - Митька явно был в ее породу. Пока Климов поднимал опрокинутые Катькой предметы - стремянку, корыто, Бульда прыгала вокруг Катьки, норовя, по-видимому, обслюнявить ту с ног до головы. Но на этот раз Катька мягко, но решительно ее отпихнула - не до лобызаний сейчас.

- Где Митька? - крикнула Катька, но крик вышел почему-то тихим и завис в пространстве где-то между тиканием настенных часов и хрипом Бульды.

Памятуя прошлую реакцию на отъезд Мити, Климов хотел было как-то смягчить удар, но Люба его перебила.

- Уехал, Кать, - негромко и без истерики в голосе произнесла она. - Минут сорок назад. Хотел на станцию к поезду успеть.

- Куда?! Почему?! - Катька почувствовала, что теряет контроль над собственными эмоциями.

- Да приятель ему какой-то звонил все время, - встрял Климов. - Прямо все мозги Митьке проел с этой судоверфью, романтикой, морем.

- Какой судоверфью? - удивленно подняла голову Катька.

- Ну так в Мурманске которая.

- Он что, не в Москву поехал?

- Нет. В Мурманск. Точнее, - усмехнулся Климов, - уже Мурма€нск. Так они там, вроде, говорят.

Катька обхватила руками голову и села на полку для обуви.

- А почему не в Москву? Почему сегодня? А я? А мы?!

Но Климовы только пожали плечами - на них самих не было лица: был, был и вдруг нету.

- А когда поезд? - уцепилась за последнюю соломинку Катька.

- Да я даже и не знаю, - развел руками Климов. - Он же даже говорить не стал. Сказал, что скоро. Потом попрощался и все тут. Говорит, раз в Москве не получилось поступить, стену прошибать головой не буду. Буду, мол, обходные пути искать.

- Да он даже телефона этого приятеля не оставил, - вздохнула Люба, - мы ж даже адреса его там не знаем. Говорит, как доеду, позвоню. А когда это еще будет!

Катька вскочила и, не говоря ни слова, выбежала на улицу. За ней было с лаем увязалась Бульда, но Катька ловко проскочила через калитку, затворив ее прямо перед сплюснутым носом обиженной псины.

На Катькино счастье, мимо ехал Валера. Она отчаянно замахала ему руками и бросилась наперерез. Заметив ее, он затормозил.

- На станцию, Валерочка, милый, на станцию! - крикнула Катька, и Валера, поняв, что это не шутка, впустил растрепанную почтальоншу и вжал педаль газа до отказа в пол кабины. Вечность прошла, пока они добирались до станции. Катька сжимала в кармане пальто Митино письмо и молилась, чтоб они успели. Наконец впереди показалась станция. Никакого поезда там не было. Может, еще не приехал?

- Здесь, здесь останови! - закричала Катька, зная, что отсюда можно рвануть через железнодорожные пути напрямик, а на машине замучаешься подъезжать.

Валера послушно затормозил.

Катька выпрыгнула и побежала, прыгая через рельсы, через запорошенные снегом шпалы, вперед, вперед - к платформе. И сердце прыгало вместе с ней, колотясь об ребра.

Взбежала. Никого. Пусто. Метет поземка по серому бетону. Зеленеет навозной мухой свежевыкрашенная билетная касса. Запыхавшись, подбежала к окошку - поезд был? Проходил? Уже? А следующий когда? Перерыв в два часа? А билет покупал? Кто? Ну, такой высокий молодой! В ушанке серой военной! Да?! Купил?! Когда? И?! УЕЕЕХАААЛ!!!

Катька развернулась и посмотрела на равнодушно уходящую за горизонт дорогу. Тяжело задышала, распахнув вороньим клювом рот. А потом завыла, закричала, застучала беззвучным кулачком по зеленому кирпичу кассы, упала на холодный белесый бетон. Выхватила из кармана белый конверт, прижала его к лицу. УЕЕЕЕХАААЛ!!! УЕЕЕЕХАААЛ!!! И вдруг боль перехватила дыхание. Где-то там, внизу живота. Там, где когда-то было больно в первый раз с Митей. И в глазах потемнело. Померкло серое небо, потухли облака, и слились в одно черное пятно верхушки деревьев. Ничего не осталось. Только темнота. И боль.

27

Было три часа, и зимнее солнце, похожее на маленький яичный желток, пугливо опускалось за горизонт. У дома Серикова по-прежнему толпились большеущерцы, никто и не думал расходиться. Будь он жив, он бы наверняка порадовался вниманию, уделенному его скромной персоне односельчанами - при жизни-то им особо никто не интересовался. Теперь же он не только оказался в эпицентре всеобщего волнения, но и объединил вокруг себя ранее непримиримых врагов. Мелочными, ох, какими глупыми и мелочными показались вдруг большеущерцам все их ссоры, стычки, обиды, вывешенные в окнах портреты ученых и писателей, споры о прозе и поэзии, игры в декламацию и хвастовство вызубренными текстами. Пропуская за упокой души Серикова очередные двести грамм, они охали, вспоминая, как еще недавно чуть ли не в горло готовы были вцепиться каждому, кому достался иной жанр, иной автор, иной взгляд. Братались захмелевшие Денис и Гришка, толкала мужа в бок и хитро улыбалась Галина, и даже дядя Миша обнял за плечи тетку Агафью. Но вместе с разливающимся по телу алкогольным теплом поднималась и мутная волна какого-то недовольства. Записка! Сериковская записка все чаще и чаще всплывала в разговоре. Это что же получается? Жил себе человек, жил, никого не трогал, а тут на тебе! Дали ему какую-то литературу, где все настолько бессмысленно и невыносимо, что перепахала эта литература чистую душу простого человека, как комбайн целину. Да так, что не выдержал человек этого беспредела человеческих сомнений - взял, да и в петлю. А сами они? Тоже хороши. Еще б немного - и друг друга на ножи бы поставили - ни дать ни взять как в гражданскую, брат на брата с вилами. “Нет, несправедливо, совсем несправедливо с ними обошлись!” - злились и заливали свою злость терпкой водкой большеущерцы. А так уж повелось, что когда “ярость благородная вскипает, как волна”, тут уже выскакивают чертиками из табакерки двое из ларца, одинаковы с лица, русская классика, чтоб ее - два проклятущих вопроса “кто виноват?” и “что делать?”. И шепчут что-то на ухо, бормочут всякую несуразицу, требуют дать ответ. А ответа-то и нет. То есть, конечно, можно было притянуть за уши какие-нибудь вечные русские истины, типа “виноваты дураки, а что делать? - дороги строить”, но не сходится тут что-то. Больно все просто и гладко, а российской душе надобно чего-то более хитрого, более неожиданного, более фантасмагоричного и в то же время более определенного и доступного. И никто уже сейчас не вспомнит, какой пьяный рот из всей собравшейся у дома Серикова толпы первым ляпнул имя библиотекаря “с его книжонками”. Ведь это он, Антоха Пахомов, книжки-то раздавал-распределял? Он, он самый. Он, черт рогатый, Серикова Чеховым отоварил. Он нас лбами-то посталкивал. Он с Бузунько да Черепицыным в игры с нами играть вздумал. К ответу его? А к ответу! На вечные, блин, вопросы. И вот уже поселилась в головах странная и навязчивая идея - пойти да и спросить Пахомова, мол, как же так, дорогой друг, мы-то тебе чего сделали? за что ты нас так? А когда навязчивая идея селится сразу в нескольких головах, тут уже сплошная кровожадная бессмыслица выходит. Что им должен был сказать Антон? На какие вопросы дать ответ? Оправдываться? Объясняться? Это уже никого не интересовало. Навязчивая идея на то и навязчивая, что всякую логику крушит, как коса чертополох. И ничего уже тогда не интересно, кроме одного - как бы провести эту идею в жизнь.