Выбрать главу

Но не причины поражения российских конституционалистов XVIII века нас занимают. Ясно, что деспотизм не лучшая школа для либеральной политики. Занимает нас само это неожиданное и почти невероятное явление либерального, антисамодержавного поколения в стране, едва очнувшейся от смертельного сна деспотизма.

Оказывается вдруг, что драма декабризма – конфронтация имперского Скалозуба с блестящим, европейски образованным поколением Чацких, единодушно настроенным против самодержавия, против крепостничества, против империи, – вовсе не случайный, нечаянный, изолированный эпизод русской истории. Ибо у послепетровских шляхтичей тоже были предшественники, целое поколение предшественников. Слов нет, они куда менее блестящи и образованны. Их было легче обмануть, им было труднее договориться. Но поколение допетровских, боярских, если хотите, конституционалистов существовало в России еще за столетие до шляхетских. Оно-то откуда, спрашивается, взялось?

Профессор Пайпс, с которым мы схлестнулись в Лондоне на Би-би-си в августе 1977 года, говорил, что российский конституционализм действительно начинается с послепетровских шляхтичей. И происхождение его очевидно: Петр прорубил окно в Европу-вот и хлынули в патримониальную державу европейские идеи. Но как, спросил я, объясните вы в этом случае конституцию Михаила Салтыкова, принятую и одобренную Боярской думой в 1610 году, то есть во времена, когда конституционной монархией еще и в Европе не пахло? Откуда, по-вашему, заимствовали эту идею российские реформаторы в такую глухую и безнадежную для европейского либерализма пору?

Элементарный, в сущности, вопрос, мне и в голову не приходило, что взорвется он в нашем диспуте бомбой. Оказалось, что профессор Пайпс, автор «России при старом режиме», не только не мог интерпретировать этот факт в выгодном для своей позиции смысле, он просто не знал, о чем я говорю. А речь ведь шла не о какой- то незначительной исторической детали. Если верить Василию Осиповичу Ключевскому, конституция 4 февраля 1610 года – «это целый основной закон конституционной монархии, устанавливающий как устройство верховной власти, так и основные права подданных». Даже Борис Чичерин, уж такой ядовитый критик русской политической мысли, что до него и Пайпсу далеко, вынужден был признать; документ «содержит в себе значительные ограничения царской власти; если б он был приведен в исполнение, русское государство приняло бы совершенно иной вид».

Одного этого факта достаточно, наверное, чтобы опровергнуть «национальный канон», на который при всей его очевидной архаичности опирается тем не менее вся современная историография России. Суть его в том, что русская политическая традиция имеет неевропейский характер. Тойнби уверен в ее византийском происхождении. Тибор Самуэли вслед за Марксом считает, что она по природе татарская. Но во всех случаях одно и тоже: Россия унаследовала традицию восточного деспотизма. Однако канон этот решительно неспособен объяснить такой неожиданный политический прорыв, явившийся вдруг, «как беззаконная комета в кругу расчисленных светил», в непроглядной мгле восточной деспотии. На самом деле, ничем, кроме древнего, устоявшегося в России симбиоза европейской и деспотической традиций, объяснить его невозможно.

Струве, как известно, как и его поколение славянофильствующей российской интеллигенции, уверен был, что все либеральное, конституционное, парламентарное, гражданское привнесено в Россию из Европы, ЗАИМСТВОВАНО через петровское «окно». До Петра лежала она бесплодной политической пустыней или, во всяком случае, нераспаханной целиной. «Бессловесной» называл Московскую Русь даже такой сильный и независимый мыслитель, как Федотов, который уж наверняка был на две головы выше Струве.

«Она похожа, – писал Федотов, – на немую девочку, которая так много тайн видит своими неземными глазами и может поведать о них только знаками. А ее долго считали дурочкой только потому, что она бессловесная… Лишь благодаря Западу Россия могла выговорить свое слово. В своей московской традиции она не могла найти тех элементов духа (Логоса), без которых все творческие богатства останутся заколдованной грезой».

На таких (или подобных) идеях выросли последекабристские поколения русской интеллигенции- Именно их и передали они, как эстафету, уже после катастрофы, в эмиграции молодым тогда западным историкам России. Не знаю, как было с другими, но в случае Пайпса или братьев Рязановских, например, это несомненно, что они и демонстрируют. Вот почему не было, не могло быть для них в допетровской России никаких конституций, никаких политических прорывов. Они их не ожидали, не искали и, соответственно, не находили, работая на антикварный «национальный канон», на Парадигму. Как объяснить иначе, что даже в указателе «Русской истории» Николая Рязановского, ученого редчайшей тщательности и объективности, на учебнике которого воспитывались поколения американских студентов, можно найти даже какого-нибудь Сипягина, но не автора первой русской конституции?

Наше путешествие в глубину российских политических традиций не закончилось. Все, что мы покуда видели, были лишь либеральные всполохи, можно сказать конституционные протуберанцы, неожиданно и со странной регулярностью вырывавшиеся из темной толщи автократической истории в первой четверти каждого из трех столетий – XIX, XVIII и XVII. Конечно, это серьезные признаки того, что европейская традиция жила в ней – и в петербургские, и в московские времена. Но все-таки не более чем признаки. Чтобы добраться до истоков этой сложной двухкорневой структуры политической традиции. надо, следуя завету Федотова, копать глубже, идти действительно до корней – к началу государственного существования России. Самые драгоценные «клады» должны быть зарыты именно там.

Парадигма гласит, что вышла Москва из-под ига Золотой Орды, в котором изнемогала на протяжении столетий, преемницей этой орды, свирепым «гарнизонным» государством, военной деспотией. Или, как выражается на своем туманном политическом жаргоне Карл Витгфогель, «одноцентровым… полумаргинальным деспотизмом».

Факты, однако, это опровергают. Согласно им, вышла Москва из-под ига обыкновенной, нормальной североевропейской страной, причем во многих отношениях куда более прогрессивной, нежели ее западные соседи. Во всяком случае, эта «наследница Золотой Орды» первой в Европе поставила на повестку дня своей текущей политики самый судьбоносный вопрос позднего средневековья, церковную Реформацию. Религиозная и политическая терпимость была в ней в полном цвету. И цвела она столь пышно, что по крайней мере на протяжении одного поколения, между 1480 и 1500 годами, можно было даже говорить о «Московских Афинах». В царствование основателя московского государства Ивана (Великого) III на Руси и в помине не было казенного монолога власти перед безмолвствующим народом. Был диалог, была идейная схватка – бурная, открытая и яростная.

Вот лишь одна цитата из письма Иосифа Волоцкого, лидера российских контрреформаторов в этом первом их поколении, по имени которого они, собственно, и были названы иосифлянами. «С того времени, – писал Иосиф, – когда солнце православия воссияло в земле нашей, у нас никогда не бывало такой ереси – в домах, на дорогах, на рынках все, иноки и миряне, с сомнением рассуждают о вере, основываясь не на учении пророков, апостолов и святых отцов, а на словах еретиков, отступников христианства, с ними дружатся, учатся у них жидовству. А от митрополита 5* еретики не выходят из дому, даже спят у него».

Это документальное свидетельство, живой голос участника событий. Я хочу показать, как горячи, как массовы были тогда московские споры – «в домах, на дорогах, на рынке». Похоже это на безгласную пустыню восточного деспотизма?

Нет сомнения, что великий князь, как и его коллеги в других североевропейских странах, в Дании, Швеции или в Англии, покровительствовал еретикам и протестантам. Всем им одинаково нужно было отнять земли у монастырей. В этом – в секуляризации монастырских имуществ – суть церковной Реформации для них и состояла. Но ведь в отличие от своих царственных коллег на Западе, своих диссидентов-контрреформаторов Иван III не преследовал тоже! Соратник Иосифа, неистовый Геннадий, архиепископ Новгородский, своей волей инкорпорировал в церковную службу анафему на «обидящие святыя церкви». Все отлично понимали, что именно великого князя кляли с новгородских амвонов священники. И – ничего, не разжаловали Геннадия, даже анафему не запретили.

вернуться

5

высший в те времена пост московской церковной иерархии, эквивалент сегодняшнего патриарха