Выбрать главу

В 1480-е единомышленники Иосифа опубликовали трактат, известный в литературе как «Слово кратко в защиту монастырских имуществ». Авторы «Слова» открыто поносят царей, которые «закон порушите возможеть». И трактат не был запрещен к распространению, и ни один волос не упал с головы его авторов. Короче, страна жила, спорила, отчаивалась, бурлила идеями. Похожи эти Московские Афины на федотовскую «бессловесность»? Или на «одноцентровый деспотизм» Витгфогеля?

Нет сомнения, срок их был отмерен. Уже два поколения спустя будут иностранные наблюдатели ужасаться азиатскому безмолвию Москвы. Но именно поэтому важно помнить, что начинала она не так. Что первые ее поколения умели жить по- европейски. Достаточно ведь просто послушать великих протестантов этих поколений России – Нила Сорского, Вассиана Патрикеева, Максима Грека, чтоб не осталось сомнении, откуда взялись в ней столетия спустя и конституция Михаила Салтыкова, и поколение шляхетских конституционалистов, и декабристское, и даже диссидентское поколение «шестидесятников», которому мы сами были свидетелями. Здесь семя, из которого все они выросли.

Есть, конечно, и масса косвенных доказательств, что ничего похожего на «гарнизонное государство», как выражается Тибор Самуэли, не явилось в Москве на смену татарскому игу. Недостаток места не позволяет мне сослаться здесь даже на часть этих доказательств. Остановлюсь поэтому лишь на одном. Велик ли, скажите, шанс, чтобы стремились в «гарнизонное государство» люди из более благополучных и менее милитаризованных мест? Мыслимо ли, допустим, представить себе массовую эмиграцию из Западной Европы в советскую империю? Бежали, как мы знаем, из нее. Даже рискуя жизнью бежали.

Посмотрим теперь, как обстояло с этим дело в европейское столетие России, о котором мы ведем речь. Из нее бежали или в нее? Западная ее соседка Литва была в конце XV века на вершине своего могущества. И вольности литовских бояр не шли тогда ни в какое сравнение с устойчивым, но все-таки скромным положением московской аристократии. Были у Литвы свои неприятности – у кого их не было? – но во всяком случае назвать ее «гарнизонным государством» даже у Самуэли язык бы не повернулся. Но бежали-то тем не менее из нее. Рискуя жизнью бежали. В Москву.

Кто требовал наказания эмигрантов- «отъездчмков», кто – совсем как брежневское правительство – называл их изменниками, «зрадцами», кто угрозами и мольбами добивался юридического оформления незаконности «отъезда»? Литовцы. А кто защищал гражданские права и, в частности, право человека выбирать себе отечество? Москвичи.

Цвет русских фамилий, князья Воротынские, Вяземские, Одоевские, Вельские, Перемышльские, Новосильские, Глинские, Мезецкие – имя им легион – это все удачливые беглецы из Литвы. Были и неудачливые- В 1482-м, например, большие литовские бояре Ольшанский, Оленкович и Вельский собирались «отсести» на Москву. Король успел: «Ольшанского стял да Оленковича», убежал один Вельский. Удивительно ли, что так был зол литовский властелин на «зраду»? В 1496-м он горько жаловался Ивану 111: «Князи Вяземские и Мезецкие наши были слуги, а зрадивши нас присяги свои, и втекли до твоея земли, как то лихие люди, а ко мне бы втекли, от нас не того бы заслужили, как той зрадцы». Королевская душа жаждала мести. Я бы, грозился он, головы поснимал твоим «зрадцам», если б «втекли» они ко мне. Но в том-то беда его и была, что не к нему они «втекали».

А московское правительство, напротив, изощрялось тогда в подыскании оправдательных ар|ументов для королевских «зрадцев», оно их приветствовало и ласкало, королю не выдавало и никакой измены в побеге их не усматривало. В 1504-м, например, перебежал в Москву Остафей Дашкович со многими дворянами. Литва потребовала их депортации, ссылаясь на договор 1503-го, якобы обусловливавший «на обе стороны не приймати зрадцев, беглецов, лихих людей». Москва хитроумно и издевательски отвечала, что в тексте договора сказано буквально: «Татя, беглеца, холопа, робу, должника по исправе выдати», а разве великий пан – тать? Или холоп? Или лихой человек»? Напротив, «Остафей же Дашкевич у короля был метной человек и воевода бывал, а лихого имени про него не слыхали никакова… а к нам приехал служить добровольно, не учинив никакой шкоды».

Как твердо стояла тогда Москва за гражданские права! И как точно их понимала: раз беглец не учинил никакой шкоды, то есть не сбежал от уголовного преследования, он для нее политический эмигрант, а не изменник. Принципиально и даже с большим либеральным пафосом настаивала она на праве личного политического выбора. Разумеется, Москва лицемерила. Разумеется, оба правительства были в равной мере жестоки. Средневековье оно средневековье и есть. Но у нас-то речь о другом. О том, что магнитными свойствами, притягивавшими к себе людей из других, вполне благополучных западных земель, обладала тогда именно Москва, что бежали с Запада в нее, а не наоборот.

Конечно, могут сказать, что просто православные бежали с католического Запада в православную Москву Но как же объяснить тогда, что, едва свершилась в России самодержавная революция Ивана Грозного, стрелка миграции тотчас повернулась на 180 градусов и те же православные потекли вдруг из Москвы на католический Запад?

Все переменилось словно по волшебству, во мгновение ока. Теперь уже Вильно видит в беглецах из Москвы не «зрадцев», а вполне почтенных политических эмигрантов, а Москва, напротив, кипит злобой, объявляя их изменниками. Теперь уже она провозглашает, что «во всей вселенной, кто беглеца приймает, тот с ним вместе неправ живет». А король, преисполнившись вдруг либерализма и гуманности, снисходительно разъясняет Грозному царю, что «таковых людей, которые отчизны оставили, от зловоленья и кровопролитья горла свои уносят», пожалеть нужно, а не выдавать деспоту. И вообще, оказывается, выдавать политических эмигрантов, «кого Бог от смерти внесет», недостойно христианского государя…

Что же такое непоправимое случилось вдруг в середине XVI века в Москве? Что внезапно перевернуло с ног на голову культурную и политическую традицию, которую мы только что описали? Да то же примерно, что в 1917-м. Революция. Гражданская война. Беспощадное уничтожение накошенного за столетия интеллектуального потенциала страны. Конец ее европейской эры. Установление «гарнизонного государства». Цивилизационная катастрофа. С той лишь разницей, что та, первая катастрофа была еще страшнее большевистской. В ней при свете пожарищ гражданской войны и в кровавом терроре самодержавной революции рождалась империя и навсегда, казалось, гибла досамодержавная, доимперская, докрепостническая – европейская Россия.

Естественно, что, как и в 1917-м, новая империя нуждалась в новой идеологии. В результате и явились на свет мечты о «сверхдержавностп», о «мессианском величии и призвании», о «первостепенной роли в мире» (или «першей государственности», как тогда говорили). Те самые мечты, что так очаровали столетия спустя Достоевского и Бердяева.

Ирония истории заключалась, однако, в том, что даже террор опричной революции 1565 года, так же. как и красный террор семнадцатого, оказался не в состоянии доконать европейскую традицию. Опять и опять, как мы видели, поднимала она голову в конституционных поколениях XVII, XVIII, XIX и, наконец, XX столетия. Но ведь ничего больше и не пытался я здесь, собственно, показать. Кроме того, что, говоря о европейской традиции России, говорим мы не о чем-то случайном, эфемерном, невесть откуда в нее залетевшем, а напротив, о корневом, органическом, о чем-то, что даже в огне тотального террора не сгорело, что в принципе не могло сгореть, пока существует русский народ. Не могло, потому что Европа – внутри России.

На том и следовало бы, наверное, закончить наше путешествие в глубь политических традиций России. Если б не одно очевидное обстоятельство. Оно вроде бы должно было бросаться в глаза всякому, кто хоть сколько-нибудь знаком с особенностями ее средневекового политического уклада. Должно было, да вот почему-то не бросалось. Состоит оно в том, что симбиоз европейской и деспотической традиций НЕ МОГ не родиться в России. Ибо еще в самом начале, в темные догосударственные свои времена страна не могла без него функционировать. Знаменитая переписка Ивана Грозного с князем Курбским, одним из многих беглецов в Литву после опричной революции, о которых мы только что говорили, не оставляет в этом никаких сомнений.