Екатерина вспомнила, каким предстал несколько месяцев назад в ее кабинете Павел. Выбившаяся из-под парика прядка волос, округлившиеся в испуге пуговичные глаза, вздернутый, как у сэра Томаса, нос с дрожащими ноздрями. И наконец, изморщенные, кирпичного цвета, ни на минуту не смыкающиеся губы! Павел тогда много и слезливо говорил, спасая себя и открещиваясь от планов своей партии. Потом он протянул бумагу с именами заговорщиков. Она брезгливо кинула ее в камин и, обернувшись, поймала торжествующий всплеск в глазах сына. И поняла: он обрадовался, что она бросила бумагу, не разворачивая. Это огорчило ее. Ему наследовать престол? Прост, совсем прост! Неужто не догадывается, что в ее секретере лежит копия этого списка и все тайные мечты Панина – посадить Павла, а ее отставить, давно ей ведомы?
Панины, Панины! Ведь это Никита Иванович вселил наследнику сумасбродную, истязающую мысль о власти. Власть с конституцией – он и на это готов, лишь бы скорее, лишь бы на ее место! И даже использовали для того злодея, едва тот объявил себя Петром III! Ей ведомо, что Петр Панин стал исподволь намекать, что при императоре, а не императрице, такое было б совершенно невозможно. Какое коварство!
Утренний туалет был закончен, капот сменен на светлое с широкими рукавами платье. Екатерина отправилась в свой рабочий кабинет пить кофе и писать. Она любила и умела писать и порой ловила себя на мысли, что все ее проекты, наказы, письма, пьесы, записки, а не громкие победы над турками, станут истинным памятником ее царствования. И ничего не уязвляло ее более, чем пренебрежительные, тем паче язвительные отзывы о ее занятиях. А Панины посмели высказаться в тесном кругу, что на престоле устроилась не императрица, а приказной стряпчий. Неумная аналогия. Из тех, что не забывают…
И она не забыла. Сначала вырвала ядовитые зубы у младшего брата Петра. Благо и повод нашелся – нездоровье: жестокая лихорадка с волнением во всем корпусе и летучая подагра. Ах, как злобился отставной генерал-аншеф! На всю Москву злобился, да так, что тайный надзор над ним пришлось учинить. Потом настало время Никиты Ивановича. Нет, она умерила его не опалой. Это совсем неумно – множить врагов опалой. Она просто отставила его от повзрослевшего, женившегося наследника, предварительно щедро наградив. Обидам обласканного воспитателя кто поверит? Конечно, было 6 куда лучше совсем избавиться от братьев, и видит Бог, она так бы и сделала, если б не проклятый Пугач. Тут он, как одна масть в рокамболь, все ей спутал. Злодей побил дурака Кара, пережил несчастного генерала Бибикова и слухами идти на Москву так всполошил дворянство, что дворяне заставили ее вспомнить про отставного генерал-аншефа. Когда требовало дело, она могла переступить через обиду. Хороших генералов у нее отобрала война с турками, а посылать против разбойников плохих – значит множить несчастье. Она вернула после четырех лет отставки Петра Ивановича на службу, вернула сама, но никто не знает, чего ей стоило вновь поднимать Паниных. А за все, что ей дорого обходилось, она щедро расплачивалась – кому добром, кому злом…
Екатерина выдвинула один из ящичков секретера: здесь хранились черновики писем к генералу Панину, которые с усмирением злодея по ненадобности нужно было убрать. Нынче это уже хлам, предмет истории! Однако прежде чем это сделать, она с истинно немецкой аккуратностью перебрала письма. Сплошные комплименты! Словно не боевому генералу писаны! Такая у нее манера – хвалить тех, кого более всего опасалась. А опасаться Панина приходилось; ну да она всех провела: генерал Панин усмирил Пугачева, а ныне она усмирит их обоих – одного отставкой, другого… другого…
Вот в этом-то и крылась истинная причина утреннего расстройства императрицы. Вот-вот в Москве должно было начаться слушанье дела Пугачева и его сообщников. Чем все кончится – ясно. И умерщвленные, и разоренные взывали ко мщению. Это ее совсем не смущало: крови она никогда не боялась. Но ведь поговаривают, будто Пугача надо казнить особо – четвертованием. Допустить же такое – все одно что вогнать нож в сердце. В Европе про нее тогда скажут: азиатка, в крови купающаяся. И никакой барон Гримм с Вольтером не спасут. Да, впрочем, станут ли спасать? Но ведь и казнить просто нельзя – заропчут злодеем обиженные, а у этих роптателей – родня и знакомые, и пойдет, и покатится молва про ее излишнее милосердие, женской натуре, может быть, и позволительное, однако ж с верховной властью никак не совместимое. А кто молву эту подогревать примется, она наперед знает – Панины. Они уже это делают. Это их месть, месть тонкая, жалящая. Вот и получалось: как ни поступи – все плохо.Однако ж для того и ум дан, чтоб находить пути из лабиринтов и тупиков, злокознями недругов устроенных.
Екатерина мелкими глотками допила крепчайший кофе, который только и признавала, и спросила у камердинера Зотова:
– Прибыл ли Александр Алексеевич?
– Ждет.
– Просите.
Генерал-прокурору князю Александру Алексеевичу Вяземскому шел сорок восьмой год. Но выглядел он старше, с обрюзгшими щеками, глубокими – полумесяцами – складками вокруг рта и крупным подбородком, может быть, и свидетельствовавшим о твердости характера, но отнюдь не красившим его. Впрочем, не имея видов на генерал-прокурора, императрица это даже ценила: внешность Вяземского не отвлекала от дел, с ним можно было говорить без любования и с твердостью в глазах.
Князь Вяземский считался сотрудником чрезвычайно полезным: был он умен, образован и к тому же сдержан, исполнителен и честен, что, однако, одновременно было и плохо, ибо известно: недостатки – продолжение достоинств. Иной раз ему приходилось поручать дела, в которых исполнителю лучше быть горячим, безрассудным и нечестным. Вот и сейчас Екатерина прикидывала, как лучше повести с ним разговор, чтобы, не выдавая всего, заставить генерал-прокурора поступить так, как будто ему про все ведомо. Нет, конечно, она могла открыться ему, но зачем князю знать о ее слабости – уязвленном честолюбии? Это неразумно, ибо слабые и сильные стороны ее характера для подданных – та же политика и даже большее…
– Садитесь, Александр Алексеевич, – пригласила Екатерина. – Уж не знаю, с чего начать… Я в растерянности. Не сегодня-завтра сенаторы соберутся в Москве решать участь злодея, преступления которого ужасны и смерти достойны, но того, чего хотят московские дворяне и Петр Иванович?..
Императрица не договорила, посмотрела на Вяземского, приглашая вступить в разговор.
– Ваше величество, вас смущают слухи о четвертовании? – прямо спросил генерал-прокурор, показав свою осведомленность. – Что ж, в этом есть свой резон: всякий за содеянное злодейство соразмерное наказание принять должен.
– Но отчего казнь с мучительством сопряжена должна быть? Это милосердию моему совершенно противно.
– Ежели так, то одного желания вашего величества достаточно…
– Нет, – перебила князя Екатерина. – Я вручаю судьбу злодея в руки своих подданных, и пусть каждый удовлетворится этим. Какое бы ни было решение суда, я противиться ему не стану.
– Тогда я правом председателя суда заставлю… повесить злодея.
– Возможно, вы и заставите, да только Панины по всей Москве разнесут, кому этим счастьем обязан Пугач! – с неудовольствием выговорила Екатерина.
– Так-так, значит… – от напряжения лицо Вяземского покрылось потом: он наконец начал уяснять всю щекотливость положения, хотя ему, хоть убей, покуда был не ясен тайный мотив, каким руководствовалась императрица, – значит, злодея надо казнить люто… без лютости?
– Совершенно верно!
– Но зачем, ваше величество?
Екатерина удивилась странности этого вопроса из уст генерал-прокурора. Кажется, он должен был уже знать ее! Императрица пожала полными в пене кружев плечами:
– Не спрашивайте, Александр Алексеевич! Пусть это будет… мой каприз!
От Петербурга до Торжка дорога выдалась скверная. Снегу накидало мало, и полозья скребли мерзлую, оголенную ветром землю. И это декабрь! Вяземский в сердцах прислонился к оконцу возка, стал топить теплым дыханием обледенелые стекла в оловянных переплетах. Продышав насквозь морозную завись, припал к отверстию и заскучал глазами – голо, пустынно и необъятно.
Ему вдруг припомнилось, как десять лет назад императрица, только-только сделав его генерал-прокурором, читала свои наставления. Был такой же унылый денек, морозный и бесснежный, за окном царскосельского дворца стучали ветви голых деревьев, а она читала и читала своим ровным, бесстрастным голосом, старательно выговаривая окончания слов, а он, взопревший от усердия, никак не мог уразуметь, зачем императрице все это было нужно: сначала обязательно писать, затем обязательно читать? Потом она дошла до самого главного, и он удивился: неужто можно мыслить иначе? «Российская империя есть столь обширна, что кроме самодержавного государства всякая другая форма правления вредна ей». Ну, конечно, обширна – вон тянется за окном, бескрайняя и унылая, рассеченная лесами и полями, и ничего, кроме самодержавства, не годно и не угодно ей…