Выбрать главу

– Это справедливое воздаяние ждет вся Москва, – политично ответил обер- полицмейстер.

– Так-то оно так, однако сколько чернь не секи, ума не прибудет.

Архаров подумал, что раз заговорили про розги, то, должно, господа сенаторы живут в опасении волнений во время экзекуции. Потому ответил бодро, внушая уверенность всем своим обличием.

– Как сечь, ваше сиятельство. У меня секут, что и дурак умнеет.

Вяземский почувствовал раздражение от такой недогадливости. Волконский в ответ досадливо крякнул и, собираясь с мыслями, сыпанул на ноготь понюшку табака. Понюхал, сморщился, не чихнул и сказал в раздражении:

– Вот что, сударь, быть тебе на экзекуции распорядителем!

– Слушаюсь!

– И чтоб было все пристойно, без буйства.

– Не извольте беспокоиться.

– Со злодея глаз не спускай.

– Так точно.

– В сентенции (приговоре. – И.А.) сказано будет ему четвертование Так чтоб сделано все было скоро, без мучительства.

Архаров с недоумением посмотрел на генерал-губернатора.

– Простите, ваше сиятельство, я, кажется, изволил ослышаться. Четвертование, скоро и…

– Без мучительства! – закончил Волконский.

– Но?..

– Никаких но, сударь мой! Мы вам сейчас великую тайну откроем. Честь вам великая… Императрица по милосердию своему к умеренности взывает. Не должны мы быть лихими из-за того, что с варварами дело имеем! Ясно, милостивый государь?

– Совершенно ясно! Только как же… четвертование и без мучительства?

– А это ваше дело. Думайте, а проговоритесь кому – не языком, головой ответ держать станете, потому как дело это государственное – каприз.

Архаров был грешен пристрастием к ерофеичу. Но по необыкновенной крепости своей никогда с ног не валился, здравомыслия не терял и только грубел голосом. Однако ж после объяснения с Вяземским и Волконским обер-полицмейстер в рот ничего не брал и все думал: как это можно четвертовать без лютости? Генерал-губернатор дважды на день справлялся о том, что Архаров надумал, и тот каждый раз только руками разводил. Наконец, совсем отчаявшись, Николай Петрович призвал к себе палача, назначенного к экзекуции. Разговор из-за душевного смятения Архаров повел с ним без всяких замысловатостей – поднес для острастки под нос здоровенный кулак и, увидев, как у ката в глазах расплылось уважение, пояснил:

– Надо, чтоб Емеля казнен был без лютости.

– Такое никак невозможно, – прямодушно ответил палач.

Архаров еще раз кулак ему подсунул и произнес голосом генерал-губернатора:

– Сам знаю, но чтоб без лютости! А не сделаешь, так на себя пеняй.

И тут палача осенило:

– Разве с головы начать?

– Это как?

– Ее отсечением прервать мучительство.

Обер-полицмейстер задумался.

– А ты… голова!

– …Не поверите, ваше сиятельство, три дня сам не свой ходил, а потом как обушком по голове и – просветление! — проникновенно закончил рассказ о замысле палача Архаров.

Волконский не смог скрыть своего облегчения.

– А ведь верно, совсем просто – с головы начать! Никакого страдания.

– Точно так. Какое ж страдание, коли тело без головы.

Волконский, не мешкая, помчался на собрание в Кремль, где должно было состояться первое заседание суда. Генерал- прокурор уже сидел на председательствующем месте, озабоченный и даже хмурый из-за неразрешения тайного дела. Волконского он встретил сердито, совсем не замечая возбуждения, но выслушал с великим вниманием.

– Вы находите, что это выход?

– Именно так! Благородные от сентенции будут в полном удовлетворении, а что случится все без мучительства, одним отсечением, то вина будет палача. А какой с него спрос? Кротостью злодеев прежде увещевали, вот и отвыкли, перепутали. Ну, позлобятся на него наши волки, да и отстанут.

Вяземский понизил голос – в залу уже входили сенаторы.

– Значит, и волки сыты, и овцы целы?.. Неужто Архаров такое надумал?

– Признаюсь, нынче меня в санях эта мысль ушибла. Еду, смотрю – мальчишки снежную бабу рушат, с головы начиная. Вот, думаю, наше спасение…

Вяземский подвинул поближе серебряный шандал, посмотрел перо на свет: так ли очинено, не налипли на кончик волосок, каким бумагу замарать можно? Марать никак нельзя – донесение с эстафетой надо слать государыне.

Три дня назад слушан ье дела было окончено и сентенция составлена, но генерал-прокурор до сих пор в себя прийти не мог. Благодаря стараниям генерала Панина крику было много. Сенаторы уже не на четвертовании – колесовании Пугача настаивали, чтоб отличить от прочих и легкой казни не воздать. Насилу на прежнем настоял. Первых разглашателей самозванства Емельки опять же хотели казнить отсечением голов. Едва уговорил наказывать на теле. И то потому, что пригрозил пойти с протестом к императрице.

Да, выполняя высочайшую волю, умерил генерал-прокурор и число, и меру наказания, а все одно не чувствовал себя прочно. Как к государыне приговор придет на утверждение, а 0 на возьмет и осерчает? У Вяземского от одной только мысли об этом озноб по спине пробегал. Потому, подвинув бумагу, он торопливо принялся писать донесение, имея тайную мысль оправдаться и выказать свое старание.

«Всемилостивейшая государыня!

Приступая с сердечным содроганием к донесению того, что человеколюбивейшему вашему сердцу принесть может соболезнование о человечестве, и ободряюсь токмо тем, что самое спасение многих и на будущее время примера сего требует. Человечество же останется без мучения, ибо как в сентенции сказано глухо, чтоб четвертовать, следовательно, и намерен я секретно сказать Архарову, чтоб он прежде приказал отсечь голову, а потом уже остальное, сказав после, ежели бы кто ево о сем спрашивать стал, что как в сентенции о том ничево не сказано, примеров же такому наказанию еще не было, следовательно, ежели и есть ошибка, она извинительна быть может. А как Архаров, сколько я наслышался, да и сам приметить мог, человек весьма усердной, расторопной и в городе любим, то все сие тем удобнее зделано быть может, иначе по незнанию и непроворству тех людей, коим бы производить следовало…»

Вяземский еще немного поводил пером, потом, перечитав написанное, подумал, что надобно оправдаться попроворнее и покрепче, припугнув императрицу. И приписал: « Из следующей при сем сентенции ваше величество усмотреть изволите, что сколько можно уменьшено число казне нареченных, да и прочие телесные наказания облегчаемы до самой крайней возможности, ибо известная лютость и безчеловечие злодея и сообщников его столько всех противо их вооружила, что всякое уменьшенное против сего положения принято бы было предосудительно…»

Тут генерал-прокурор прикинул, что перегнул с предосудительностью. Однако ж марать строчки не стал, а «подсластил»: «Закон мой всегдашней есть высочайшее вашего величества соизволение, почему и осмеливаюсь всеподданнейше просить оного».

Фраза легла на бумагу лито, к удовольствию князя. Он даже зажмурился, почувствовав, как его отпустила тревога. Нет, это он к месту ввернул? Это как раз то, о чем сама императрица ему писала: «Видя ваше угодное мне поведение, вас не выдам!»

Получив на утверждение сентенцию, Екатерина не изменила ни одной строчки. Памятуя о письме генерал-прокурора, подписала все как есть. 10 января в одиннадцать часов дня на Болоте Пугачев был казнен, а неделю спустя в столицу въехала императрица. Волконский расстарался – встреча была пышности необычайной. На следующий день поутру Екатерина изволила инкогнито – в закрытой карете – проехаться по улицам города.

Императрица никогда не жаловала Москву с ее строптивым дворянством, обиженными сановниками и отставленными фаворитами. Москва – не Петербург, здесь не притопнешь, не осадишь грозным окриком – половина не служила, а усердно занималась тем, что проживала свои имения. Таких просто не приструнишь. Оттого шло из Москвы одно ворчание, для ушей прискорбное. Вот и с Пугачевым московское дворянство больше иных старалось, однако ж старание это было налицо, когда самозванец сидел в клетке, а не гулял на воле. До того ж не старание было, а стенания. Счастливо, что ныне все эти злосчастные беспокойства кончились.