Выбрать главу

Ситуация такова… Он ощущает, сознает задачу, поставленную временем.

Он вспоминает известные слова Чехова: люди просто сидят, обедают, а в то же самое время решается их судьба (Чеховым сказано, но уж Пушкиным, Гоголем и другими великими глубоко прочувствовано). Прибавляет: «Искусство первым куда раньше науки вторгается в эти удивительные загадочные дебри, джунгли».

Он пишет об одном архивном деле, одновременно печальном и смешном, наполненном до того характерными психологическими подробностями, что частное, личное превращается в типическое: «Эго, как известно, является законом литературным, но что же делать, если жизнь, история представляют невыдуманные художественные детали!».

1978 год

Прохожу жизнь с…

Нужна большая – детская – свежесть души, чтобы впечатление от приближения к герою, узнавания его, вбирания в себя мыслью, чувством необщего выражения его лица всякий раз оказывалось неожиданностью, не подавлялось изначальной идеей, нажитыми прежде представлениями.

Душа Натана распахнута навстречу обретаемым в постоянных трудах впечатлениям. Они тревожат, радуют, жгут его. «Архивы продолжают свой бесконечный рассказ. Мы рады слушать. Нам дороги главные действующие.

Он не пугается, когда обретенный факт, свидетельство, находка не совпадают с его концепцией, не укладываются в нее, когда они что-то нарушают и вовсе разрушают в ней. Он не проектирует дорогу жизни и судьбы. Он не тянет героя за собой и своим замыслом, он погружается в того, о ком пишет, проходит с ним все изгибы его пути, не страшится противоречий героя ни с ним, с автором, ни с самим собой.

Он, погружаясь в материал, начинает жить в героях, как и они одновременно начинают жить в нем.

Из дневника – время подступа к «Первому летописцу»:

«Прохожу жизнь с Карамзиным: бездна поучительного».

«Наслаждение, редкостное, от занятий Карамзиным: движение по его жизни… Давно не получал такой радости».

Владимир Порудоминский и Натан Эйдельман в библиотеке Житомире в 1981 году

В личности Карамзина и трудах его для Натана дороже иного многого – давно не получал такой радости! – дарование не умозрительно, а всем существом принять время как пространственный символ, это путешествие во времени, заменяющее езду в пространстве. Прошлое, воспроизводимое в его воображении историческими изучениями и поэтическим видением, у него, у Карамзина, не меньшая реальность, а если поглубже взглянуть – в чем-то и большая, чем настоящее. Потому что, прописывая картину прошлого, мы не в силах забыть исторического опыта, набранного человечеством и отложившегося в каждом из нас на протяжении последующего времени. И еще: обращаясь к истории, мы волею или неволею привносим в нее черты своей личности. Натан любит пушкинские слова о карамзинской «Истории»: «Нравственные его размышления своею иноческою простотою дают его повествованию всю неизъяснимую прелесть древней летописи». Здесь тоже, если и урок, то урок взаимопроникновения (так обозначает Натан отношения настоящего и прошедшего): ему дорог «моральный контекст», который обретает история, осмысляемая Карамзиным.

В сознании Натана прошлое и настоящее живут нераздельно («пожить, . сколько захочется, в разных эпохах» – и домой, в настоящее, это – не его), они ; постоянно воздействуют одно на другое прямой или обратной связью, движут- I ся в едином временном потоке.

Натан Эйдельман не мог по желанию «перенестись» в Швейцарию или Берлин. А был неутомимый путешественник. Его поездки по стране исчисляются десятками тысяч километров.

Помню, он сочинял одно из посланий тогдашнему главе Союза писателей Г.М. Маркову. Обозначал предполагаемые архивные поиски, пытался предугадать возможные находки, объяснял их значение. Но доводы, убедительные для Натана Эйдельмана, не имели ни малейшего значения для руководства Союза писателей. Марков ему попросту не отвечал.

Карл Павлович Брюллов после гибели Пушкина говорил одному из вельмож: то, что Пушкину не дали поехать в чужие края, – преступление перед русской культурой. Павел Воинович Нащокин, очень Натаном любимый, писал Пушкину о приехавшем в Россию Брюллове, которого царь понуждал к службе: «Что он гений, нам это нипочем, в Москве гений не диковинка, их у нас столько, сколько в Питере весною разносчиков с апельсинами».

Зарубежные впечатления, встречи, библиотеки, архивы, сам взгляд «оттуда» на нашу жизнь, на мучающие нас вопросы успели дать новый мощный толчок творческим замыслам Натана Эйдельмана (из американских архивов он привез 25 килограммов ксероксов). Первые чувства «невыездного» человека, вдруг очутившегося «там», переданы в тонкой книжечке «Оттуда», увидевшей свет уже после смерти автора. О своих поездках – а они только начинались! – он предполагал рассказать в большом одноименном труде чуть ли не на сорок листов. Не путевые впечатления – герценовское оттуда, «с того берега», преисполненное мыслями и заботами об отечестве.

Эпиграф Тынянова

В трудные времена нас поддерживал оптимизм Натана. Читая его книги, слушая его на трибуне или в дружеском Kpyiy, мы набирались, каждый в меру своих возможностей, его стойкости в отношениях с историческими обстоятельствами, убежденности, что времена преходящи.

Оптимизм Натана – жизнелюбие историка и поэта. Жизнелюбие – в бытийном, не в бытовом смысле (как принято ныне выражаться).

На страницах дневника: «веселое пирвовремячумство»; «временами я в отчаянии»; пушкинское: «мой путь уныл…»; совсем страшное: «я несчастлив». (А скольким казалось, сколько завидовало: удачливый счастливчик, общий любимчик!) Он горюет, что не одарен той веселой основой жизни, которую находит в Татьяне Григорьевне Цявловской, в своем отце, в дорогих ему людях старшего поколения, выдержавших испытание исторических ломок, войны, лагерей, самого образа повседневном жизни, постоянно настроенной на оскорбление человеческого достоинства.

В трудные полосы, о которых мы часто не догадывались, захваченные его оптимизмом, он читает дневники Толстого (не самое утешительное чтение!), подумывает об уходе, побеге (вечная российская дума).

«Мы верим в удачу, – не одноразовый подарок судьбы, а трудное движение с приливами и отливами.., – объясняет свой оптимизм Натан Эйдельман. – Верим в удачу, ничего другого не остается».

Умирающий Тынянов напутствовал Пушкина, навсегда уходящего от него из юности в зрелость, навстречу приливам, отливам, одноразовым подаркам, неизбежной гибели: «Выше голову, ровней дыхание. Жизнь идет, как стих».

Мы верим в движение, рифму приливов и отливов, в улачу, запечатленную в стихе.

В позднюю пору жизни Натан Эйдельман публикует исследование (эссе? историческую новеллу?..) «Эпиграф Тынянова».

Уже завершен «Большой Жанно». Эта книга более всех остальных его книг – роман: она пишется с определенной жанровой установкой- Характерна найденная им форма – «записки» героя, Ивана Ивановича Пущина. Он пишет роман, как воспроизводимый документ. В эту форму, для него давно свою, ему удобнее всего оказывается перелить то, что он хочет сказать о своем герое, что его герой по-своему хочет сказать о себе и о мире, в котором прожил, о прошлом и настоящем, обо всем, «чему, чему свидетели мы были».

«Эпиграф Тынянова» – не ответ критикам: может быть, предчувствие критики. В фокусе увлекательного «исторического детектива» – глубокие раздумья о работе ученого и художника с историческим материалом, вообше о воплощении истории в художественной литературе, о неведомых пока путях сопряжения документального и художественного: «Где граница художественной власти над фактом? Неужели все дозволено?».

Попытка разгадать «гремящий» (по Натану) эпиграф первой главы «Смерти Вазир-Мухтара» открывает вход затягивающего в свои глубины пространства вопросов и ответов.

Тынянов ставит эпиграфом строку арабского стиха, взятую из письма Грибоедова, и, зная точный перевод, дает неточный (вместо «Худшая из стран – место, где нет друга», у него: «Величайшее несчастье, когда нет истинного друга»); главное же – меняет имя адресата: письмо к Катенину приводится, как письмо к Булгарину.