Но это зачем? Зачем Тынянов заведомо фальсифицирует, меняет текст, путает адресаты?
Другой вопрос: имеет ли право? «Вопрос частный – проблема зато общая: границы вымысла».
Все тот же крайне значимый для Натана Эйдельмана вопрос о «скрещении» художественного и научного. Лучше «материала» для исследования, чем Тынянов – и писатель великий, и ученый, – не найти. В Тынянове привлекает к тому же отсутствие всяческого пуританства и в отношении к науке, и в отношении к художеству, оба и там, и тут ломают устоявшиеся каноны. Вот и Тынянов у Натана «лукаво подмигивает и заставляет задуматься о бесконечных возможностях художественного вымысла».
Тынянов писал: настоящий литератор знает, «что «литературная культура» весела и легка, что она не «традиция», не приличие, а понимание и умение делать вещи и нужные, и веселые».
Натан Эйдельман подписался бы под этим.
Но вряд ли изменил бы текст письма, отправил письмо другому адресату. Не потому, что не решился бы, – он не отличался робостью. Просто это не соответствовало системе его отношений с историческими свидетельствами, его художественной системе. У него – собственные, отличные от тыняновских пути сопряжения потаенных мыслей с документом. Может быть, поживи он еще…
Разговор о знаменитой тыняновской формуле: «Там, где кончается документ, там я начинаю».
Формула Тынянова (ответ на вопрос в сборнике «Как мы пишем») утверждает документ как исходный материал, требующий творческой обработки, превращения в образ. В прозе Натана Эйдельмана художественным образом становится сам документ. «Обработка» документа – не в преображении его, а в отборе, расположении, толковании, в выявлении его исторической образности, равноценной для нас сегодня образности художественной.
«Я чувствую угрызения совести, когда обнаруживаю, что недостаточно далеко зашел за документ или не дошел до него за его неимением», – продолжает Тынянов свое «там, где кончается документ». Натан Эйдельман, сопоставлявший себя с Тыняновым (не соревнование – уроки), должен бы формулировать: «Там, где начинается документ, там я начинаю». При неимении документа он, как правило, предполагает, «вычисляет» таковой, ишет и по большей части находит.
«Случай ненадежен, но щедр», – любил повторять Натан, говоря о своих поисках. Этот афоризм находим у Демокрита (Натан, кстати, отрицал, что встречал афоризм в книгах, считал своим). Но мудрый грек смотрит на дело как бы «от обратного»: «Случай щедр, но ненадежен». Редакцию Натана отличает от той, что предложена древним мыслителем, деятельный оптимизм, стратегически и тактически подкрепленная готовность получить от случая все, что он в состоянии дать.
Документ, сливаясь с авторской речью, открывая, продолжая, заключая, постоянно перемежая ее, сам становится ею, перевоплощается в нее. При всем разнообразии приводимых документов они не смотрятся в тексте чужеродно.
Отрывки писем, дневников, деловых бумаг разных лиц монтируются и по «драматургическому» принципу: имя, выставленное курсивом, а следом – репликой – строки документа.
В плохой исторической прозе персонажи пьют вино, склоняются над военной картой и фальшиво «беседуют» цитатами из собственных писем и дневников. Натан монтирует дневники и письма и получает живую речь.
Стихи ложатся бок о бок с документом. Проницательностью поэта Натан угадывает глубинный смысл поэтического образа, который, не утрачивая этого драгоценного свойства, сам становится у него документом, атрибутом науки о человеке, как именует он историю.
«И как ни опасно вымышлять, домышлять, переводить стихи на мемуарный язык, но, думаем, с должной осторожностью, – можно, нужно».
Стихи усваиваются его сознанием и чувством как исторический источник, но, образуя с документом единую систему, привносят в нее поэтическое начало, поэтическую образность, слышимое биение сердца.
Великий новатор Юрий Тынянов создавал новый исторический роман, повесть, рассказ. В условиях и требованиях нового времени, пройденного литературой пути он творчески развивал то, что найдено Пушкиным в «Капитанской дочке», Толстым – в «Хаджи-Мурате».
Натан Эйдельман ищет (и находит, и дальше ищет) новые методы, приемы воспроизведения исторического материала в литературе, «скрещения» науки и словесности. Поэтому его проза не поддается принятым жанровым определениям. «Проза Эйдельмана», и только.
Медная бабушка, то есть бронзовая Екатерина, которая стоит во дворе дома на Фур штатской, где обитают Пушкины, не должна бы выводить нас на «круги мироздания», объясняется с читателями Натан (несколько даже по-гоголевски: «Тут нужно принести некоторые извинения»): «Не должна сама по себе, но как элемент, случайность, сопоставленная с очень важными и знаменитыми своими медными, каменными и бестелесными современниками и современницами, Бабушка начинает говорить в их хоре».
Повествование о «Медной бабушке» по замыслу, по настроению рифмуется с «Носом» и оживающим портретом, волновавшим воображение Натана, с несуществующим и одновременно существующим поручиком Киже, с иной «тыняновщиной», как с любовной фамильярностью пишет в своих тетрадях
Натан Эйдельман на очередном своем выступлении в 1983 году
Натан. «Апогей бессмыслицы, того петербургского, туманного, зыбкого абсурда, который так хорошо чувствовали Гоголь, Достоевский: зачем-то медная статуя в каком-то дворе, зачем-то камер-юнкерский мундир, зачем-то вскрываются семейные письма и еще выговор за ропот по этому поводу; зачем-то была гигантская сила духа, мысли, творчества, – и никогда не было так худо…»
(О себе – вдень 50-летия. «Сколько осталось? Может быть, лет 8-10?»
Истина между двумя проставленными цифрами – там, где тире. Может быть, нарочно – пропуск? Вслух пророчил: 59. Напророчил…
Натан Эйдельман, как правило, ищет образ не во внешнем описании – цвет, запах, звук, фактура предмета. Можно прочитать два-три десятка страниц его прозы и не встретить ни одного цветового эпитета. Однажды в долгих поисках я с трудом набрел на серый сюртучок Канта.
Но при этом проза Эйдельмана живописна. Нечастая способность таланта: не употребляя чисто образных средств, как бы вневербально пробуждать воображение читателя, вызывать образные ассоциации, основанные на нашем индивидуальном историческом знании и чувственном опыте.
11 января 1825-го, Пущин, навестивший друга в Михайловском, расстается с Пушкиным навсегда: «А пока что звуки: бряканье колокольчика, бой часов. Что-то говорит Пушкин, молчит Пущин – «прощай, друг» – скрип ворот. Только свеча в руке вышедшего на крыльцо Пушкина – единственный световой тон в прощании звуков».
Как хорошо! Но подробности выбраны из приведенных записок Пущина. И тут же – взгляд автора извне на безукоризненно точно переданное им изнутри: «Впрочем, зима, снег, угар – это для Пущина 1858 года – символы собственно тридцатилетней неволи. Оттого он и через треть века особенно тонко чувствует угрюмое пушкинское заточение. «Зима» – это как общий знак их судеб».
В том то и суть, что, не отступая от источников, Натан Эйдельман ищет и находит в них подробность, вещь, в которой документальная достоверность совпадает с метафорической.
Это было наслаждение историей, отличавшее любимых им людей – Пушкина, Герцена, Карамзина. Кто из нас, кому посчастливилось общаться с Натаном (да и просто слышать его) забудет, как он, сияя глазами, радостно смеясь, особым голосом и с особой интонацией преподносил какой-нибудь добытый им в его разысканиях примечательный факт. Как вытягивал из вечно набитого так, что уже и не застегнуть, портфеля листок с выписанной из старинной бумаги фразой и спешил прочитать ее вам немедленно – в застолье, в метро, на ступенях библиотечной лестницы. Как он восторгался, хохотал, подбадривающе рокотал, когда попадался ему интересный собеседник, сообщавший нечто ему не ведомое, как хватался за тетрадь записывать, как словом, жестом, взглядом приглашал свидетелей разговора наслаждаться вместе с ним.