Чтобы оценить своеобразие кредо Эйнштейна, стоит сопоставить его с прямо противоположным. Человек «внутренний» существовал не всегда — его считают открытием христианства. Историю это открытие разделило на две эры: «до» и «после» боговоплощения, а человека разъяло на две половины, ангельскую и бесовскую. Кои и вступили в тысячелетнюю тяжбу с привлечением всех сил мира горнего и дольнего. Цельный мир дал трещину, в человеке открылась бездна.
«Как понять, что человек скрывает внутри, на что он способен внутри, что он внутри предпринимает, какие у него внутри планы, чего он внутри хочет, чего он внутри не хочет? Правильно, думаю, понимать под бездной человека». «Итак, всякий человек, пусть святой, пусть праведный, пусть преуспевающий в добре, есть бездна» — заключил Августин Блаженный [* Аврелий Августин. Исповедь. М.: Ренессанс, 1991.].
Августинов «внешний» мир радикально отличается от эйнштейновского. «Море, горькое от соли, мятущееся от бури, — символ этого мира. Люди, развращенные земными желаниями, словно рыбы, пожирают друг друга». Эйнштейн и Августин смотрят на один и тот же мир; так что же, «внутреннее» и «внешнее» поменялись местами? Или только знаками ценности?
Истина, полагает Августин, скрывается во «внутреннем» человеке. «Это святилище величины беспредельной. Кто исследует его глубины? И, однако, это сила моего ума, она свойственна моей природе, но я сам не могу полностью вместить себя. Ум тесен, чтобы овладеть собой же. Где же находится то свое, чего он не вмещает? Ужели вне его, а не в нем самом? Каким же образом он не вмещает этого? Великое изумление все это вызывает во мне, оцепенение охватывает меня. И люди идут дивиться горным высотам, морским валам, речным просторам, океану, объемлющему землю, круговращению звезд, — а себя оставляют в стороне!»
«Кроме плотского вожделения, требующего наслаждений и удовольствий для всех внешних чувств и губящего своих слуг, удаляя их от Тебя, эти же самые внешние чувства внушают душе желание не наслаждаться в плоти, а исследовать с памятью плоти: это пустое и жадное любопытство рядится в одежду знания и науки. Оно состоит в стремлении знать, а так как из внешних чувств зрение доставляет нам больше всего материала для познания, то это вожделение и называется в Писании «похотью очей»».
Вот, кажется, мы и объяснились. Далее Августин уподобляет научную любознательность извращенному любопытству к трупу. Можно бы возразить, что, изъяв из внешнего мира всякую духовность, христиане сами умертвили природу. Но и Августин, со своей стороны, тоже судит здраво. Правила игры, каким следует Эйнштейн, это правила вложения внешнего мира в геометрию. Но если этот мир — «море, горькое от слез», то какой же смысл примерять к нему математику?
Если кристаллизацией опыта мира объявить геометрию, то геометризация физики станет лишь испытанием духовного зрения на вместимость. Как быть тогда с превращением в физическую мнимость времени — средоточия духовного опыта, если верить Ав1устину? Пусть он не ученый. Но это человек универсально образованный и надолго опередивший не только свое, но и наше время — именно в познании сути этого самого времени. Он тоже воплощает дух познания, но только познания, устремленного исключительно на постижение «внутреннего человека» — его «Бога» и его «души». Именно на этом антикварном предмете концентрируется вся энергия, вея мощь мысли, испытующей свои последние основания. И только по этой причине дух познания звучит совсем иначе.
«Но как воззову я к Богу моему, к Богу и Господу моему? Когда я воззову к Нему, я призову Его в самого себя. Но где же есть во мне место, куда пришел бы Господь мой? Куда придет в меня Господь, Господь, который создал небо и землю?»
Что касается стиля этого воззвания, чуждого и даже враждебного нашей науке, то для Августина он столь же органичен, сколь и методически осознан. «Бездна призывает бездну, человек человека». «И только тогда бездна полезна бездне, которую призвала, когда она говорит голосом водопадов Твоих». А если судить о содержании приведенного отрывка, то современный математик не может не узнать в самой конструкции этой смятенной мысли формальную процедуру определения бесконечности. Представление о бесконечности мира, сдвинувшее античное знание с мертвой точки, родилось из опыта переживания человеческой бездны.