Или вот Пропп о сказке — его ссылки на генеалогию, палеонтологию сказки, историю обряда, историю религий мира. Обязательны ли все эти «нагромождения», чтобы прочесть и понять сказку? Или для сказки нужна всего только сказка, и снежно-искристый вечер, и теплая Арина Родионовна? Что и кто повелевают сказками? Очевидно: Герой, преодолевающий все препятствия, и Беда, уводящая его за тридевять земель, и три боя со Змеем, и Царевна, загадывающая загадки, и Падчерица, высланная злой мачехой за огнем в волшебный лес. Ну, Баба Яга. Какая разница, почему Яга, почему костяная нога? Зачем туг исторические корни, первобытные мифы и запреты? Испытай страх, восторг и — хватит.
Школа решила, что учебный предмет закончен, расписан на вопрос-ответ-точку (а не вопрос-ответ-вопрос). Она думает о предмете как о сплошном по составу и замкнутом. В школе властвуют закон приоритета и эволюционная классификация. А те тупики и асимметрии, в которых мерцают тайны и загадки, объявляются «слишком сложными», а потому «бесполезными». Под предлогом «ученику этого не нужно на его уровне».
Результат: мосты и переходы между предметами невозможны, параллельные никогда не пересекутся. Школа разорвала знания на группы, на предметы, на этапы. Одинокие, как учитель на уроке. Наверно, для этого существуют и причины, и необходимости, очень уважительные.
Если бы не библеровская школа, может быть, я и поддалась бы, дала себя убедить, что такая школа — стена с окошками — единственно возможная.
Школа Библера целостна по сути и построена по зодческому принципу— от античности до нынешности. Она находит такие возможности, в которых культура, например, античности, может быть понята не как последовательная, а как единая, и в ней одновременно живут и страдают и античная история, и математика, и механика, и трагедия, и натурфилософия, и мифология. Все вместе они образуют смыслы и ветры античной эпохи для школьника XX столетия. Спор атомистов и пифагорейцев, пронизывающий всю культуру античности, идея акме, идея энлоса, идея рока, хаоса и космоса, «фигурное число» древних греков... — эхо этой феноменальной культурной формации пробивается «через текст» и подается как глубочайшая проблема, вопрос вопросов.
Между тем урок литературы оказался как бы в центре той жизни, которая происходила вокруг и внутри класса. При этом часть уроков я вообще лишь сидела и слушала — такое впечатление, что дети вели уроки сами. Я же была заинтересованным слушателем и критиком. Иногда провоцировала «драчки».
В результате постоянных письменных перепалок (журналы, «перекрестные» сочинения и др.) образовались своеобразные «литературные» (точнее, филологические) сообщества, малые группы, проводящие как бы свои «подходы» в работе с литературными произведениями. Среди них были группы философов, формалистов, «теоретиков творчества», «литературных психологов», «классификаторов», «структуралистов» и другие. Постепенно эти группки окрепли и на уроках активно пикировались.
Еще у них была страсть к глобальным проблемам, «проклятым» вопросам. ...Мы обсуждали, почему и каким образом произведения искусства, в том числе словесного, обладают способностью создавать для нас иллюзию реальности. С легкой руки Мельникова пытались объяснить (и только путались) причины перемены власти жанров и изменения методов литературного исследования. Мы конструировали «концепции» литературы (по Бодлеру, Мандельштаму, Пушкину, Толстому). Мы рассуждали на тему, «почему великих писателей так часто не понимали современники и понимали (ли?) потомки» и почему произведения, которые будут вызывать удивление в веках, при своем появлении никого не удивили, даже не показались новыми и необычными. Мы говорили о «сходстве» или о «несходстве» поэта с его стихами.
С тех пор по вопросам я могу распознать ученика.
Из моего беглого наброска может сложиться впечатление, что начало было ослепительным, что мы взяли штурмом решающие высоты отечественной педагогики. На самом деле из моей памяти выплывают какие-то отдельные эпизоды, и моя рука их невольно редактирует. В ту пору во мне было много боли, раздражения, томления, печали. Меня постоянно сопровождало чувство, что все, что я делаю в классе — недолеплено, фрагментарно, эклектично. Что мы бросаемся из стороны в сторону, нигде не добегая до цели. Что это не программа, а обломки, обрывки, разорванная и разметанная сеть, а все ее движения и модуляции, которые откуда-то возникают и куда-то исчезают, всего лишь блики того, что должно быть читано, видано, пережито, понято. Это томило и изнуряло меня.
Временами меня охватывал просто ужас: ведь существуют «официальные требования», а мы, а я...
«Завтра — обязательно...», — говорила я себе, уходя с «незаконченного» урока.
...Два обстоятельства сыграли решающую роль в «отпочковании» нашего класса от 429-й школы — экстрасенсорные способности Редюхина и отзывчивость Стаса Герна, брата моего бывшего ученика из другой школы.
Впервые идея выделиться в самостоятельное учебное заведение промелькнула у меня во время чтения статьи про офтальмолога Федорова. Меня так воспалило описание его коммунизма, что я даже хотела позвонить ему и предложить: купите класс. После девятилетки часть детей отсеется, мы доберем ваших и будем их хорошо учить. Но глазному королю я так и не позвонила.
На все нужды Стас выделял нам от своей организации (какого-то компьютерного кооператива) две тысячи рублей в месяц. Школьный час стоил два рубля, мы платили педагогам пятнадцать.
Стас помогал нам делать видеозаписи (крайний дефицит в то время — за видеотехнику тогда убивали), вручал детям подарки за интеллектуальные заслуги, оплачивал машинописные работы и в результате заработал неприятности с налоговой инспекцией. Но дело было сделано, вспять уже его не повернуть: класс учился в своем ритме, жил своей жизнью, созревало «государство в государстве».
Кабинет мы себе с большими сложностями, «купили» у преподавателя математики Лазарева за 50 рублей. Нам нужен был свой остров. И он был завоеван и сыграл исключительнейшую роль в судьбе нашего класса. Детей из кабинета было не вытащить. Тем более что обнаружилось много пространств для кулуаров и уединенных занятий. Кабинет притягивал и взрослых: войдя к нам однажды, они оставались с нами. Он играл роль «садов лицея» — это была наша страна, мы ухаживали за ней, жили в ней, и у каждого была своя территория.
...Чуть левее входа у стены стоял спасенный с помойки старый книжный шкаф светлого дерева образца 50-х годов, за стеклом — Августин, Фома Аквинский, «Салическая правда», томики «серебряного» века, классика. Ключ от шкафа хранился в моем столе, и это знали все. Тремя шагами далее стоял широкий стол, подаренный мне за личные дипломатические заслуги школьным поваром, мизантропом Андреем Скотининым (фамилия не настоящая, а подаренная каким-то благодарным гурманом). За столом собирался литературный семинар.
В противоположной стороне класса на водном подносе располагался самоваре чашками, там же проходили импровизированные чайные собрания с жаркими обсуждениями По диагонали на первых партах левого ряда под ироничным патронажем старосты класса (в народе его называли Каневский Саш, лицейский вобл) шли после обеда шахматные баталии.
На первых партах правого фланга была «территория латыни», в ней царили самые тихие и строгие девочки и Мельников.
Подоконник рядом освоил Вольский. Томик Шекспира напоминал мне в его отсутствие о том, как Илюша надул меня во время «гамлетовского» урока.