Выбрать главу

На рубеже 70-х годов появляются более откровенные мифологические трактовки символа, избранного для организации ритуального пространства. М. Поступальская в книге "Вечно живой. Рассказы об огне", выпущенной издательством "Детская литература" 50-тысячным тиражом, пишет: "Где огонь — там тепло, свет, там люди! Огонь живет в огромной доменной печи и дрожит на свечном фитильке". Автор упоминает в этом же ряду трубу, по которой идет природный газ и которая возвышается над храмом огнепоклонников, И далее: "Во всех огнях есть отсвет первобытных костров, что горели когда-то в пещерах. И до нынешних дней не погасла искорка этого древнего огня. И в наше время есть обычай поддерживать огонь в местах особо дорогих и памятных, например, на кладбищах, где похоронены бойцы, павшие в сражениях за родину".

Содержание символа усложняется: в единую цепь связываются ритуальные костры огнепоклонников (как способ связи с метафизическими силами), костры пещерных предков (как знак победы над природой) и огни над могилами погибших.

Вечный огонь — элемент ритуального текста, адресованного одновременно и мертвым, и живым. Мертвым он сообщает о том, что живые памятью обеспечивают их бессмертие. Но в чем смысл сообщения, обращенного к живым посетителям этих мест?

Все ритуальные огни и мемориальные сооружения нашей советской родины служат урочными местами — ритуальными площадками. В строго отведенное время — красные дни советского календаря — они становятся местом посвятительных или календарных ритуалов: посвящение в пионеры, митинг в память -летия со дня... Поражает плановость (дело пятилеток) и размах культового творчества как в их создании ( пространство), так и внедрения в повседневную жизнь (время).

Очевидно, что газовый факел над захоронением — дальнейшая разработка начатой с первых дней русской революции работы по созданию новых святынь. Ленинский план монументальной пропаганды, впервые возглашенный декретом "О снятии памятников, воздвигнутых в честь царей", как отзывались о нем свидетели, был "органически связан с великим делом культурной революции, с колоссальной перестройкой человеческого сознания, которую сделали возможной великие дни Октября". Иными словами, пространственные объекты, в соответствии с определяющей их идеологией, должны были стать (и стали) инструментом, преобразующим внутреннее пространство граждан.

Ленинский Мавзолей стал идеологическим фокусом монументальной пропаганды, что вряд ли было задумано автором плана. "Место для Мавзолея было выбрано на Красной площади. Она стала форумом социалистической Москвы, площадью, где у Кремлевской стены погребены борцы, павшие за революцию. Трудность состояла в том, что следовало создать такое сооружение, в котором была бы выражена идея бессмертия великого дела Ленина". Так идея вечной жизни в памяти народной, сформулированная Луначарским и начертанная на мемориале Марсова поля в 1919 году, через бессмертие дела Ленина развивается в факт "бессмертия" его тела — бальзамирование.

Еще одна из важнейших ритуальных площадок советской страны: ленинский курган — Мавзолей ("сердце нашей Родины") воплотился в апофеозе Мамаева кургана. Описание путеводителя начала 70-х годов:

"...Перед вами открывается панорама площади Героев. В центре — огромный водяной партер. Шесть скульптурных композиций, расположенных на этой площади, изображают подвиги воинов. На противоположной от скульптур стороне — более чем стометровая стена в виде развернутого знамени, на котором читаем слова: "Железный ветер бил им в лицо, а они все шли вперед, и снова чувство суеверного страха охватывало противника: люди ли шли в атаку, смертны ли они?"

Читая это, я испытывала знакомый мне с детства трепет. Попытка вспомнить его и изложить в словах его — трепета — основание дала следующую силлогическую фигуру: каждый советский человек в своей окончательной реализации — герой. Он бессмертен — об этом свидетельствуют даже его враги. Я — советский человек, следовательно, я принадлежу к этому сообществу героев.

Высказанное гораздо проще того, что было переживаемо на площадках мемориала: наблюдаемое мною было частью той реальности, которая была внутри меня. Мое внутреннее отзывалось эмоционально на те символы, которые мой глаз легко различал среди прочих визуальных объектов, а опыт антропологического описания легко квалифицировал как идеологические конструкты. Последнее позволило предположить, что переживаемая мною реакция — не индивидуальна.