Это выдержки из письма молодого Сумарокова молодому же фавориту Шувалову. Что за ним стоит — понятно. Но почему не отослал тогда же, в 1759 году, этой жалобы Александр Петрович (письмо передала Шувалову мать Сумарокова только после его смерти), почему не протестовал против унижения громко, шуму не сделал?! Этого не мог понять и молодой французский естествоиспытатель, и начинающий публицист Жан Поль Марат, которого Екатерина тогда приглашала в Петербург, в Академию наук. Шувалов познакомился с Маратом и Лавуазье (они были тогда друзьями) в Париже, в ложе "Великий Восток", а затем состоял с обоими в переписке. Я приведу отрывок из письма Шувалова Марату (четыре письма сохранились в архиве знаменитого часовщика Брегета), и, думаю, объяснений не потребуется.
"...а после вольных ветров Альбиона климат наш покажется вам и паче того суров; теплом же мы туг лишь от милостей матушки-государыни согреваемся. а иного не ведаем. Но шутки в сторону! Об Артемии Волынском я вам уж рассказывал... Ведь не за то Волынский прощения у герцога Бирона просил, что поэта Тредьяковского до полусмерти собственноручно исколошматил, а за то, что в покоях его, Бироновых, сие избиение учинил! (Помните у Сумарокова: "А что стерпел я, тому причиной дворец и ваши покои". — Автор.) Теперь вот Александра Сумарокова, драматурга российского и друга моего, душа открылась. И сколько ж таких обид, уничижений, слез ночных, беспомощных, может та душа вытерпеть, что на Парнасе средь первых пребывает, и что от той души после останется?!..." (перевод с французского и стилизация автора).
Письмо написано в 1777 году. Шувалов фактически отговорил Марата ехать в Россию, и тот принял другое предложение — стал личным врачом младшего брата короля графа де Артуа (будущего Карла X). Своих же, отечественных "страстотерпцев" Иван Иванович как мог поддерживал и прикрывал от монаршего раздражения: Михаила Хераскова вернул из отставки снова куратором в Московский университет, добился у Екатерины прощения Княжнина. Майкова же, напротив, направлял больше на "труды пиитические"; всячески поощрял и следил за финансированием проектов гениального Василия Баженова (и все как-то тихо, незаметно); первым заметил молодого Радищева. Осталось свидетельство Баженова, что Шувалов еще за два года до опубликования оды "Вольность" прочел ему строчки:
О, дар небес благословенный,
Источник всех великих дел,
О, вольность, вольность,
дар бесценный!
Позволь, чтоб раб тебя воспел!
Но в иных случаях, понимая, что ситуацию можно переломить только силой, Шувалов так и действовал: к опальному Новикову, например, не только ездил сам, но и возил великого князя Павла Петровича, и подсказал Новикову умный ход — совмещать издательскую деятельность с филантропической. Это привело в восторг Павла, который ядовито писал своему другу детства Нелединскому-Мелецкому по поводу нового новиковского журнала:
"...теперь ежели закрыть вздумает (матушка-государыня. — Автор), так совместно с больницею или училищем для сирот! Чтоб обществу наглядно было! А я следом за Иваном Ивановичем взнос сделаю".
Первый взнос на благотворительное заведение, конечно, сделал сам Шувалов: в данном случае это было важно, чтобы принять на себя гнев Екатерины. Потому только это и стало достоянием гласности. Большинство же взносов, стипендий, пожертвований и прочего делалось потихоньку, с максимальной деликатностью, совершенно не характерной для меценатов всех времен и народов. Шувалов вообще многое делал не так, как было принято, модно или выгодно. Кстати, и его собственные реакции на те или иные вещи и теперь кому-то могли бы показаться странными, а уж его современникам — тем более.
Снова только один пример. После смерти Елизаветы Петровны Шувалов долго предавался "меланхолии", отчасти, быть может, "замаливая" грех своего раздражения, которое он испытывал в последний год жизни императрицы (болевшей и изводившей всех), а когда решился уехать в путешествие по Европе (о некоторых мотивах этого решения я уже упоминала), то получил от Михаилы Васильевича Ломоносова такое вот отрезвляющее напутствие:
Мышь некогда любя святыню,
Оставила прелестный мир.
Ушла в глубокую пустыню,
Засевшись вся в голландский сыр.
Согласитесь, тут есть, на что обидеться хотя бы тайком. А Шувалов эти строчки вспоминал с благодарностью и тоской по своему великому другу, сумев прочесть в подтексте любовь Ломоносова к своей вечно неустроенной бедной России и призыв вернуться.