Меня притиснуло к грузовику, борта которого были облиты какой-то вонючей и липкой жидкостью. Я почти теряла сознание. В этот момент меня увидели два моих курсовых товарища и буквально за шиворот выволокли в подъезд ближайшего дома. По лестнице мы поднялись на крышу, потом по крышам близлежащих домов добрались до пожарной лестницы дома, выходящего на Пушкинскую улицу, пытаясь обойти линию оцепления перед Колонным залом. И не потому, что хотели попасть в Колонный зал, а потому, что путь назад был отрезан плотной толпой из людей, фанатически двигающихся в одном направлении. Я почти теряла сознание от страха, холода и вида неподвижных тел, брошенных в кузова грузовиков, преграждающих Пушкинскую улицу, вид на которые открывался с крыши, где мы с трудом с товарищами удерживались.
Поддерживаемая с боков моими товарищами, я смогла спуститься по крыше до каменного забора на уровне высокого первого этажа и затем спрыгнуть на улицу. Охрана из милиционеров сначала погналась было за нами, но, видимо, не имела права оставлять своего поста и отстала от нас. Мы влились в очередь, состоящую из официальных делегаций каких-то заводов. У нас был, наверно, такой ужасный вид, что нас не только не выгнали, но даже кто-то из сердобольных женщин дал нам по пирожку. Мы прошли в Колонный зал, товарищи мои ушли, а я легла на кучу брошенных чьих-то пальто и... заснула на какое-то время.
Меня поднял милиционер, открыл боковую дверь, и я оказалась на улице. Темнело. Метро не работало, проход на улицу Горького был блокирован, и я двинулась к площади Дзержинского. По Садовому кольцу дошла до Калужской площади и затем домой по Большой Калужской. Уже светало. Я еле шла. И вдруг увидела своего отца, стоящего у старого моста через окружную железную дорогу. Ноги у меня подогнулись — я поняла, что меня ждет. Бедные родители! Что они пережили! Ведь я даже не сказала вчерашним утром, куда иду. Когда я, еле передвигая ноги, подошла, отец размахнулся и со всей силой ударил меня по лицу. А я даже не обиделась, заслужила. Пока мы шли к дому, причем отец впереди меня, а я с трудом следовала за ним, первое, что он сказал мне, было: «Сережа жив, но не всем дуракам так повезло». Смерть Сталина еще долго в устах моего отца была мерилом моих глупых поступков. К чести нашей семьи, добавлю, что после информации о смерти Сталина отец сказал: «Слава Богу! Наконец-то эта собака, у которой руки по локти в крови — сдохла!» Так что никакой другой причины пойти на похороны Сталина, кроме любви к Сереже, у меня не было.
В августе того же года, спасая своих товарищей, не вернувшихся с восхождения в горах Памира, Сережа Репин погиб.
Лев Давидович Ландау, Дау... Я знала его столько лет, сколько помню себя. Мы жили в одном доме, и первые мои четкие воспоминания о нем — зрительные. 41-й год. Ночь. Воздушная тревога! Родители одевают нас с сестрой, сонных. Мы бежим в бомбоубежище в подвале Института, в котельной. Рядом с нами — тоже бегут — Дау и Кора. Кора тащит огромную сумку, Дау волочит чемодан, из которого на ходу вываливаются разноцветные наряды Коры. Мне кажется, я слышу дружный смех моих родителей при виде этого зрелища.
Мы в эвакуации в Казани. Живем в общежитии. Очень голодаем. Дау с отцом отправились за «добычей» — остатками картофеля и моркови, которые было разрешено собирать на колхозных полях после уборки урожая. Они вернулись под вечер с тощими мешками за спиной, грязные, но довольные. Мы с сестрой получили по морковке, сидим рядом с ними в общем коридоре — на поленнице дров — и дружно хрустим. Разве такое забудешь?! Для меня тогда Дау был просто «папин и мамин друг».
Я росла на его глазах. Дау относился ко мне покровительственно и с доверием. Я для него была авторитетом по игре в теннис, поскольку у меня был тренер, и я участвовала в официальных соревнованиях. Сам Дау тоже играл в теннис, но очень некрасиво, руки-ноги в разные стороны, ракетку держал, как-то необычно выворачивая руку. Но все равно был очень привлекателен, ни на кого не похож.
Правда, иногда мне хотелось прошмыгнуть в дом так, чтобы не встретиться с Дау, когда по его смеющимся глазам я понимала, что сейчас он непременно остановит меня и начнет мучить своими бесстыдными вопросами: «А у тебя уже есть мальчик? Ты с ним целовалась? Ну и как? Понравилось?» Чем больше я смущалась, тем «бесстыднее» становились его вопросы. Для меня, 13-15 летней девочки, его вопросы были ужасны. По-видимому, Дау считал, что так он помогает мне стать свободным человеком, «обезвреживает» мое пуританское семейное воспитание. А может быть, он получал удовольствие от моего смущения. Хорошо еще, что «такие» вопросы он никогда не задавал мне в присутствии других...