Да, у философии, скорее всего, нет истории, но есть судьба: породив науку и религию, она находится с ними в самых драматических отношениях — от инцеста до суицида.
Судьба философии трагична именно в моменты ее восторга, торжества и апогея. Вся пошлость университетского филистерства в Германии и по времени и по личностям пала на золотой век германской философии Канта, Гегеля, Фихте и Шопенгауэра. Вся пошлость революционного французского пафоса совпала с именами Вольтера, Сартра и Камю. Русский культурный декаданс, называемый ныне Серебряным веком — это колыбель отечественной философии.
Философия, в отличие от истории, ничему не учит, уроков не преподает, ни по каким спиралям не развивается, циклов (Кондратьева, Чижевского...) не имеет, как это неоднократно, беспрерывно и бесполезно происходит с историей и в истории.
Но именно внеисторичность философии позволяет философам спокойно гулять по временам, проникать в суть настоящего, прошлого и будущего, вплоть до потрясающих деталей, как это сделал в середине ХХ века Иван Ильин, как спокойно смотрели в глубины будущего Платон и Аристотель, апостол Иоанн, Экклезиаст и библейские пророки.
У философии нет и географии — она локализуется в уединениях.
Это, вообще говоря, происходит от предназначения философии и человека: «человек — существо, обязанное доказывать свое присутствие в мире своими размышлениями» (Мартин Хайдеггер). И потому и философия, и мы сами — явления случайные: мы никому не нужны и даже мешаем своим присутствием всему остальному миру по той простой причине, что без нас он был бы просто невозможен, если следовать сильному антропному принципу космогенеза. Всеобщая, вселенская, космическая необходимость в нас делает нас неуместными в деталях и каждой конкретной ситуации.
Случай в философии — статистически достоверная невероятность встречи с разумом, попадания в сферу мышления. Событие (со-бытие) — наличие при этом случае свидетеля, до такой же степени случайного (читателя или слушателя), как и мыслитель.
Философский дискурс четко распадается на устный и письменный. Сократ так ни одной своей мысли и не записал и вошел в историю мыслителем. То, что записали за ним Платон и Ксенофонт, по-видимому, не имеет ничего общего со сказанным им: устная речь, особенно философская, строится по совершенно другим грамматическим и логическим законам, чем письменная. Те, кто слышал живую речь Пятигорского и Щедровицкого и восхищались ею, потом с горечью и недоумением признавались (у кого, конечно, хватало духу и совести): в письменном виде впечатление совершенно не то.
И наоборот: с лекций Гегеля студенты сбегали при первой же безнаказанной возможности, Аристотель отличался крайним косноязычием, а слушать Лефевра приходится с огромным напряжением терпения. Все трое отличаются необыкновенно убедительной письменной речью.
Вокруг коммуницирующих философов формируются школы: Академия, Ликей, Стоя, Французская Школа — со шлейфом и кортежем учеников, конкордансом идей и мнений. Эзоп, Кьеркегор, Ницше и другие философы-отшельники так и остались камнями, скалами, глыбами, вершинами, незамутненными ничьим посторонним присутствием.
Это различие возникает из двух принципиально различных способов философствования: одни начинают философствовать, вступая в коммуникацию, как правило, не требующую столпотворения (неважно, будет ли эта коммуникация проходить полулежа, как в «Пире» Платона, или стоя вокруг Пестрой Стои и в непрерывном хождении Аристотеля и перипатетиков), но достаточно интимную и уединенную. Другие впадают в одиночество, столь глухое, что весь окружающий мир становится условной декорацией современного театра, необязательной и ненужной.
Если в первом случае коммуникация порождает мышление, то во втором мышление — коммуникацию. Но и тот, и другой вид философствования — от избытка себя: богат не тот, кто много имеет, а тот, кто много тратит, кто возделывает и отдает данный ему талант. Философ — не тот, кто много думает или знает, а тот, кто выкладывает свое богатство, не думая, не заботясь и не печалясь о пользователях, пользе, мзде и ценах. Потому что истинная мысль порождает другую мысль, и если по поводу мысли не возникает другой, значит, это вовсе и не мысль, а тугая дума.
Принадлежность к той или иной философской школе обнаруживается нами обычно неожиданно: мы не ищем учителей, но вдруг обнаруживаем необыкновенное единство и родство, мгновенное и радостное понимание читаемого философа. Строй мысли, мировоззрение, стиль или тема размышления могут оказаться настолько привлекательными, что мы признаем за скромным или великим авторитетом право быть нашим Учителем, а себя причисляем к его ученикам. Хорошо, когда таких учителей много, но и один учитель — не беда.