После разгрома несколько лет, как ни странно, публично действовал семинар Левады, сначала — под крышей ЦЭМИ, а затем Гипротеатра. На его заседаниях, открытых (для Левады это было принципиально) для всех, кого интересовали особенности социокультурной модернизации «по-российски», выступали экономисты и психологи, литературоведы и демографы, историки и социологи. Между 1974 и 1984 годами в малотиражных ведомственных сборниках и авторитетных специальных изданиях (например, ежегоднике «Системные исследования») появлялись, пусть и редко, статьи Левады. Это были отдельные, сжатые, но вполне продуманные и взаимосвязанные фрагменты большого проекта теоретической социологии. Ничего столь масштаб - ного по замыслу и высокого по уровню обобщений не было не только в тогдашней отечественной социологии, но и в мировых социальных науках тех лет.
В центре проекта — сложное по структуре, культурно обусловленное, символически опосредованное социальное действие. Предполагалось изучать разные уровни его смысла, включая не предъявленные впрямую пласты значений (например, мифологические и исторические). Разбирались самые сложные варианты действия и взаимодействия, самоценные и самодостаточные (в первую очередь игра, искусство), — и сравнительно упрощенные разновидности: инструментальные, экономические, подлежащие расчету, калькуляции затрат, оптимизации средств. Предстояло исследовать различные модели и цивилизационные типы личности (между прочим, именно в 70-е годы советская идеология выдвинула лозунги-заклинания «новой исторической общности людей — советского народа» и нового типа человека — «человека советского»). Создавалась теория макросоциальных форм общества, его пространственной и временной организации: соотношение центра и периферии, времен социальных и культурных, воспроизводство и изменение этих форм (репродуктивная система социума, «коллективная память» и «коллективное воображение»).
Леваду еще с философского факультета МГУ, куда его, украинского провинциала из Винницы, привели «поиски настоящей правды» и куда он поступил в 1947 году, занимала проблематика социальных изменений — их возможность, инициаторы и механизмы сдвига, сдерживающие силы, поведение масс. Она обрела новое содержание и развитие во второй половине 1980-х годов, когда по инициативе М.С. Горбачева и его сподвижников в стране началась социальнополитическая трансформация. Обратившись к понятию «социального перелома», он увидел первые же крупномасштабные сдвиги в советском социуме («всеобщее отрицание прежнего») как динамическую структуру со своей логикой, составными моментами, многими параметрами, включая инициирующие факторы различной мощности и скорости действия (проблемы лидерства и поддержки, роль интеллигенции) и силы общественного торможения — среди таковых, в частности, он выделил «бюрократию».
В работе Левады были две сквозные особенности. Во-первых, он всегда тяготел к работе сообща. В этом не было ни принудительного советского «коллективизма» (а на самом деле — поруки и заложничества, которые как социальные феномены Леваду-исследователя как раз чрезвычайно интересовали), ни, опять-таки, столь привычного в советском укладе и человеческом складе стремления увильнуть от ответственности, раствориться в толпе и слиться с местностью, «прикинуться несъедобным». Ничего более чуждого Леваде невозможно себе даже представить. Речь совсем об ином. У него была страсть к творчеству социальных форм, способных соединять самых разных людей с различными интересами и горизонтами. Соединять так, чтобы эти формы оставались собой и продолжали действовать даже при самых крутых переменах. Внутренне Левада — это можно было почувствовать лишь в «паузах» его жизни, скажем в часы недомоганий — был очень одинок, но, рискну предположить, это природное одиночество как раз и преодолевалось, деятельно перебарывалось его сознательной волей к коллективности.
Слева направо: Юрий Гастев, Юрий Левада, Леонид Седов; 1983, ст. Шугарово Павелецкой ж/д. Накануне отъезда Гастева за рубеж
Во-вторых — оба эти момента неразрывно связаны — Левада был одержим преодолением наличных обстоятельств, преодолением необратимости времени. Не зря его так привлекала социологическая проблема множества и разноплановости времен. И не случайно он скептически относился к ставшей модной во второй половине шестидесятых и в Европе, и у нас категории «свободное время» — конечно, не к самому понятию, а к неким утопическим надеждам на досуг как основу некой «новой цивилизации» или хотя бы отдушины, выхода из тоталитарного режима. У свободы нет какого-то особого времени и места вне общества, считал он: человек свободен во всех формах своей деятельности — и внутри существующих систем, и в борьбе с ними, и за их пределами.