Материалом стали разговоры российских жителей не столько друг с другом, сколько с автором — иностранной исследовательницей. Это вовсе не речевой «сор», не оговорки и проговорки, не красноречивые случайности. Есть, конечно, и такое: подслушанное в очередях, в автобусах, выхваченное из звукового потока на улице... Но главным образом это — вполне сознательно выстроенный дискурс. Даже, пожалуй, несколько напоказ.
«Русские разговоры» предстали перед исследовательским взором Рис как цельное мифоподобное образование. Вооружившись теоретическим инструментарием, взятым, прежде всего, у В.Я. Проппа с его морфологией волшебной сказки и М.М. Бахтина с его теорией речевых жанров, Рис выделяет в них устойчивые темы, приемы собирания и обработки материала, правила связывания смыслов. Объект своего исследования она конструирует направленно: «дискурсивное искусство страдания». Именно оно взято ею как чуть ли не единственный способ русского реагирования на жизнь. Остальное —то ли отсекается, то ли не замечается.
«Речевых жанров» в разговорах эпохи перестройки обнаруживается весьма немного. Основные —»литании» и «ламентации». Этими заимствованными из религиозного католического лексикона терминами маркируются характерные русские способы жаловаться на жизнь, имеющие —при всей своей вроде бы искренности — совершенно ритуальный характер. Недаром, где бы они ни звучали — в устах ученого или продавщицы, в дружеской болтовне или на политическом митинге, — структура их, даже интонационная, неизменно одна и та же. Это — «речевые периоды, в которых говорящий излагает свои жалобы, обиды, тревоги по поводу разного рода неприятностей, трудностей, несчастий, болезней, утрат, а в конце произносит какую-нибудь обобщеннофаталистическую фразу или горестный риторический вопрос (например, «Ну почему у нас все так плохо?»)». За этим, как правило, следует «тяжкий вздох, выражающий разочарование и покорность судьбе».
Это все, утверждает Рис, потому, что таково типичное русское отношение к жизни. Такие у этих странных русских «семиотические коды и оценочные векторы».
Реальность здесь в каком-то смысле ни при чем: это ее так «обрабатывают». Фиксированность русских на страдании (культурно мотивированная — в ней исследовательнице слышатся «отзвуки православия») лишает их, полагает Рис, способности справляться с трудностями. (Ее американские попытки заикнуться о том, как конкретно можно решить проблему, неизменно, замечает она, встречали непонимание: не вписывались в каноны жанра.) Привыкшие жаловаться заранее обессиливают себя перед трудностями, заранее ставят себя в позицию жертвы тем вернее, что именно так они приводят себя в соответствие со своими глубокими ценностями.
Наряду с «проблемной материальной экономикой» в России, считает Рис, существует «экономика символическая», «средство обмена» в которой — страдание. Терпя поражение, страдая и жалуясь, русские приобретают моральный капитал, который важнее всех других приобретений. «Я не замечала, чтобы в повседневной жизни русские специально усугубляли свои трудности и отказывались от удобств, напротив, они откровенно стремились улучшить свое материальное положение. Но делали они это под сенью известного набора дискурсов, согласно которым... материальное богатство означает духовную нищету, а материальная нищета указывает на духовное богатство. Поэтому они всегда могли выставить свои скромные условия существования признаком морального превосходства».
Нэнси Рис очень сочувствует своим респондентам. Она не раз пишет о том, как близка и дорога ей стала Россия. И все же русские страдания катастрофического времени описаны ею фактически как разновидность самообмана. Пусть невольного, неизбежного, но тем не менее.
Республика словесности. Франция в мировой интеллектуальной культуре.
— М.: Новое литературное обозрение, 2005. — 528 с. — (Научная библиотека).
Речь в этой книге — о том, как Франция на протяжении нескольких веков считала себя интеллектуальным центром мира, местом, где культивируются общезначимые, универсальные ценности разума, и что из этого получилось. Мир, правда, при этом не так уж неявно отождествлялся с западной цивилизацией, но таким центром Франция действительно была, а не только считала себя таковой — хотя «сквозным сюжетом национальной самоидентификации», начиная примерно с XVII— XVIII веков, было именно это. И французам, и жителям других стран привычно было думать, что французский язык — вовсе не «иностранный», а «язык культуры» и, как таковой — »второй язык всех культурных людей». Он считался идеальным средством для выражения мысли и едва ли не автоматически ассоциировался с универсализмом, правами человека и ценностями Просвещения.