Ночью поезда не останавливаются. Их окна кажутся картинками небрежно скроенного кинофильма, в котором перепутаны все кадры. Сначала герой умирает, потом рождается, совершает немыслимые подвиги и вдохновенно жарит на кухне картофель. Темно, потому что фонари давно разбиты, только подмигивает зеленым глазом семафор, и едва светится окошко станционного смотрителя, и в этом полумраке мелькает чужая настоящая жизнь. А у тебя не происходит ничего. У забора растет дерево, каждую весну оно покрывается листьями и каждую осень роняет их на тропинку, которую протоптали еще прадеды, и мы послушно ходим теми же путями, говорим те же слова и совершаем те же поступки.
Этот образ теперь — суть города, вместо прошлых золотых куполов, деревянных стен и устойчивой громады монастыря. Все события, которые должны случиться, происходят к двадцати годам, и далее остается монотонное существование, похожее на бесконечную борьбу за чистоту в доме, борьбу за то, чтобы сохранить достигнутый уровень, не продвигаясь вперед, которая все равно заканчивается медленной сдачей позиций и наступлением холодного безразличия к самому себе. В двадцать пять у нас уже все позади. Надо уезжать. Но, Боже мой, какая остается в сердце тоска по этим улицам и площадям, по городскому парку с деревьями, видевшими Александра Сергеевича, по моему путепроводу, так наглядно когда-то объяснившему понятия «здесь» и «там», по заросшим березами дворам, по старым трамваям и дребезжащим троллейбусам, по всему тому, что входит в понятие «дом», что бывает так трудно обозначить словами, но от чего всегда хочется заплакать.
Посреди комнаты открытая пасть чемодана. Вот это непременно понадобится, и это, и это тоже. Стопка любимых книжек, пачка исписанных тетрадей. Жалкие обломки прошлого отправляются на помойку. Как мало вещественных свидетельств моего существования. Как мало будет нужно в будущем. Чемодан готов, перетянут ремнями, и стоит в углу. Последний вечер, последняя чашка чая, последняя ночь за письменным столом, последний раз бой часов смешивается со стуком колес. Утром я сяду в электричку, хлопнут двери, поезд тронется, и прошлое медленно поплывет назад вместе с предметами, знакомыми до мельчайших подробностей. Я никогда не вернусь, но долго еще новое место будет казаться не вполне реальным, как будто я умерла. Мир моего настоящего — загробный. Хлопают дверки склепа. Это плата за возможность предпочесть становление ставшему. Рельсы, рельсы, шпалы, шпалы... Где-то будет конечная станция? Ту-да, да-ле-ко, ту-да, да-ле-ко...
Александ Закгейм
Подари день счастья
Судья долго читал приговор. В голове гудело, голос судьи сливался с этим гудением. Лишь изредка различались слова, но главное было понятно: «Учитывая особую опасность... приговорить... к смертной казни...»
Его разбудил запах. Он не ощущал этот запах уже одиннадцать лет, но не спутал бы ни с чем. Так пахло тело Дженифер. Она никогда не употребляла ни дезодорантов, ни духов. И он был совершенно согласен: нет на свете прекраснее запаха, чем запах чистого человеческого тела. А ее тело...
Он осторожно скосил глаза. Дженифер лежала рядом. Боясь спугнуть это видение, он прошептал:
— Ты...
— Я.
— Ведь ты умерла. Мне рассказали.
— Они слегка ошиблись.
— Но...
— Молчи. Иди ко мне.
Порыв страсти был таким же сильным и таким же упоительным, как тогда, в дни их юности.
Потом Дженифер лежала, отдыхая, а он выглянул из палатки. Прямо перед ними синело озеро, спокойное, огромное. Он потянулся за одеждой, но Дженифер сказала:
— Бог с ней, с одеждой. Ближайшие люди — в одиннадцати милях. Пошли купаться, как тогда, на Блюлэйк.
— Одиннадцать миль! Это же другая Вселенная! А в этой Вселенной — только они двое. Она и он, и никого, кто мог бы помешать им.
И воздух, и вода были восхитительны: тепло на воздухе, прохладно в воде. Наплававшись, Джеффри развел костер. Дженифер стала жарить яичницу с беконом, его самую любимую еду, о которой он мечтал всегда, с самого детства, впервые прочитав о ней у Джека Лондона. Он смотрел на Дженифер. Она, когда сосредоточенно что-то делала, смешно немножко выпячивала губы — он помнил эту привычку все одиннадцать лет. И сейчас, увидев, почувствовал такое умиление, что на глаза навернулись слезы. И он тихо сказал:
— Я люблю тебя.
— Джефф, ты первый раз в жизни сказал мне это.
— Я знаю. Я всегда боялся связать себя. А теперь не боюсь.