Дмитрий Коковцев, 1910-е
Поначалу, однако, судьба теснее свела Гумилева с другими царскосельскими стихотворцами, более близкими ему по возрасту и положению. Одним из них был его одноклассник Дмитрий Иванович Коковцев (также Коковцов; 1887–1918). Дебютировав в печати практически одновременно с Гумилевым (стихотворение “Памяти Жуковского”. “Новое время”, 23 апреля 1902), он позднее выпустил три книги стихов – “Сны на Севере” (1909), “Вечный поток” (1911) и “Скрипка ведьмы” (1913). По выходе последней книги против автора было возбуждено уголовное дело по обвинению в “оскорблении религиозного чувства” (вскоре, впрочем, закрытое). Возмущение цензоров вызвали, в частности, такие строки:
В 1917–1918 годы, после октябрьского переворота и до закрытия оппозиционных газет, Коковцев выступал как публицист в изданиях кадетской направленности (“Речь”, “Век”), где напечатал и несколько литературно-критических статей. Умер он, как утверждает Кленовский, от холеры.
Коковцев примыкал к кругу чрезвычайно многочисленных (и напрочь забытых) стихотворцев-традиционалистов, вплоть до 1917 года (когда появились иные проблемы) продолжавших осуждать “декаданс”. При этом в собственном творчестве он был как раз “декадентом”, одним из (также очень многочисленных) подражателей Брюсова.
Гумилева сблизило с Коковцевым увлечение поэзией. Особенно выбирать ему не приходилось: юноше, читавшему непонятные для окружающих книги, знавшему непонятные слова – и притом по-отрочески угловатому и по-отрочески самолюбивому, трудно было найти себе друзей в Царском Селе. По свидетельству Ахматовой, “он был такой – гадкий утенок в глазах царскоселов. Отношение к нему было плохое среди сограждан, а они были на такой степени развития, что совершенно не понимали этого” [28]. Это относится и к знакомым родителей, и к одноклассникам, и к большинству учителей. По словам самого Гумилева (в разговоре с О. Мочаловой), соученики звали его bizarre, то есть “странный”. В своих неопубликованных мемуарах Н. Н. Пунин (учившийся на три, потом на два класса младше) описывает Гумилева гимназической поры так: “Некрасивый, со тщательно сделанным пробором в середине головы, он ходил всегда в мундире на белой подкладке, что считалось среди товарищей высшим шиком. Вокруг него шли слухи, гудела молва. Говорили о его дурном поведении, его странных стихах и странных вкусах”.
Начался второй круг жизни – и все преодоленное возвращается вновь: одиночество, бессилие, уязвимость. Набоб Красноглазый снова превращается в гадкого утенка, и снова, как в раннем детстве, надо прилагать усилия, чтобы отстоять свое место в мире. У Гумилева это выходило. Как рассказывал в 20-е годы Пунин Лукницкому,
и над Коковцевым тоже издевались товарищи. Но отношение товарищей к Гумилеву и к Коковцеву было совершенно разное. Коковцев был великовозрастным маменькиным сынком, страшным трусом, и товарищи издевались над ним по-гимназически – что-то вроде запихивания гнилых яблок в сумку, вот такое… Николая Степановича они боялись и никогда не осмелились бы сделать с ним что-то подобное, как-нибудь задеть его… Наоборот, к нему относились с великим уважением и только за глаза иронизировали над любопытной, вызвавшей их и удивление, и страх, и недоброжелательство “заморской штучкой” – Колей Гумилевым.
Это – гимназисты. Старшие же, по словам Н. Оцупа, “ставили в пример” Гумилеву Митеньку Коковцева и его стихи. Так Пушкину и Дельвигу здесь же, в Царском Селе, веком раньше ставили в пример Илличевского.
О “своеобразии” Коковцева любопытно рассказывает расположенный к нему Кленовский:
Когда на Страстной неделе ученики говели в круглой гимназической церкви, Коковцев, большеголовый, с характерными, какими-то средневековыми чертами лица, становился впереди всех, истово крестился, долго, никого не замечая, молился, а время от времени падал ниц, касаясь лбом земли, и лежал так долго-долго. В этом не было рисовки, религиозность не была тогда в моде.
Но если это и не было рисовкой, то было неадекватностью, болезненной экзальтацией.
Валентин Кривич, 1910-е
Так или иначе, одиночество в кругу товарищей тоже могло способствовать сближению, пусть недолгому, Гумилева и Коковцева. Отец Коковцева преподавал в гимназии, и в его доме устраивались литературные вечера. На них бывали Анненский и его сын – чиновник Министерства путей сообщения и поэт, писавший под псевдонимом Валентин Кривич (1880–1936). В своей вполне качественной и не уступавшей среднему уровню эпохи лирике Кривич подражал отчасти отцу, отчасти Брюсову, отчасти Бунину, но был великолепным рассказчиком и “щедрым Амфитрионом рукописных поэтов” (Голлербах). Читал ли Кривич свои стихи на вечерах у Коковцева, и главное – читал ли свои стихи Иннокентий Анненский? Едва ли. Слишком много слишком разных людей собиралось в этом доме. Список, приводимый Лукницким, удивителен: с одной стороны, публицист М. О. Меньшиков, который с полным правом мог бы сказать о себе словами депутата Пуришкевича – “правее меня только стенка”; с другой – молодой преподаватель Царскосельского реального училища, исследователь Некрасова В. Е. Евгеньев-Максимов, человек совершенно противоположных воззрений, который, по словам его ученика Э. Голлербаха, “был так взволнован революцией, что забывал надеть галстук и застегивать штаны”, или экономист-марксист М. Е. Туган-Барановский. Впрочем, в России во многих салонах встречались и “слуги царской власти, и недруги ее отчасти”, а в Царском Селе выбирать особенно не приходилось. Из писателей в вечерах, кроме Анненского, участвовали В. Микулич (Лидия Ивановна Веселитская), автор имевшей успех трилогии про “Мимочку” (образец дамской словесности того времени) [29], и Случевский. Едва ли последний часто бывал в доме Коковцева – редактор “Правительственного вестника”, член совета Министерства внутренних дел, член ученого комитета Министерства народного просвещения, гофмейстер двора Константин Константинович Случевский жил зимой в Петербурге, а летом – в своем имении “Уголок”. Но даже если он лишь раз удостоил этот царскосельский литературный салон своим визитом – об этом должно упомянуть. Случевский, уже старик (в 1904 году он умер 67 лет от роду), мог стать первым, наряду с Анненским, настоящим поэтом, встреченным Гумилевым в жизни. “Поэт противоречий”, как назвал его ценивший его и многому научившийся у него Брюсов, мистик и позитивист, хлебосольный хозяин, в чьем доме не один год по пятницам собирались столичные писатели, и мрачный мизантроп, он некогда бросил одинокий вызов слащаво-мещанскому вкусу своей эпохи. Его самое страшное и самое знаменитое стихотворение – “После казни в Женеве”, аукается с самым знаменитым стихотворением Гумилева:
Сравните:
28
Многие последующие высказывания Ахматовой перекликаются с этими словами. Ср.: “Темное время – этот царскосельский период… Потому что царскоселы – довольно звероподобные люди…”
29
В. Веселитской-Микулич посвящены стихи Анненского про Царское Село: