Это суждение неудивительно, как неудивительны и похвалы Анри Руссо. Но искушенность Гумилева в современной ему живописи все же оставляла желать лучшего – он рассматривает творчество Сезанна лишь как искания (не во всем удачные) и восхищается относительно второстепенным испанским живописцем И. Сулоагой и некими Гайдарой, Вебером, Дине – живописцами-академистами из официального Салона, которых ныне никто не помнит. Этот консерватизм не случаен: 25 марта 1908 года Гумилев признается в письме Брюсову, что “для меня новые течения в живописи в их нынешней форме совершенно непонятны и несимпатичны”. Впрочем, и Александр Бенуа считал Беклина (автора пресловутого “Острова мертвых”), Менцеля и Пюви де Шаванна значительно более крупными художниками, чем импрессионисты, не говоря уж о Гогене и Сезанне. На этом фоне вкусы Гумилева не кажутся совсем уж отсталыми.
На выставке русской живописи особых похвал Гумилева удостаивается Николай Рерих, в котором он видит родство с Гогеном:
Оба они полюбили мир первобытных людей с его несложными, но могучими красками, линиями, удивляющими почти грубой простотой, и сюжетами дикими и величественными, и, подобно тому, как Гоген открыл тропики, Рерих открыл нам истинный север, такой родной и такой пугающий.
Так или иначе, художественная критика “Сириуса” не отражала позиции Гумилева. Ну а что литературная часть?
Увы, здесь дело обстояло по крайней мере не лучше.
За подписью Гумилева в журнале появилось стихотворение “Франция” и отрывок “Гибели обреченные”. Первый из этих двух текстов – трогательное объяснение в любви к стране, где Гумилев оказался, продолжающее отчасти традицию “Похвального слова” Тредьяковского:
Обложка первого номера журнала “Сириус”, 1903 год
Неважные, конечно, стихи – не случайно Гумилев не включил их ни в одну книгу. Молодой поэт поминает позорное поражение французов в 1871 году, разгром Наполеона в 1814-м… Собственно гумилевского здесь – резкое противопоставление мужского и женского начала, благородной слабости и мужества.
Гораздо интереснее прозаический отрывок – “незаконченная повесть”. Может быть, под влиянием картин Гогена и Рериха Гумилев обращается к первоначальному, исконному опыту человечества, к миру первобытных людей. Соблазнительно провести параллель между этим его полудетским отрывком и такими зрелыми вещами, как “Дракон”, “Звездный ужас”, пьеса “Охота на носорога”.
Человек стремительно поднялся. Он чувствовал себя внезапно созревшим. Он знал борьбу, знал страдание и видел смерть. Но тем глубже, тем прекраснее показался ему мир. Опьяненный самим собой, своей красотой и мощью, он начал пляску, первую божественную пляску, естественное выражение чувства жизни. Закружился и запрыгал, и каждый новый прыжок новой радостью плескал в его широко раскрывшееся сердце.
Из-под ног его вырвался тяжелый камень и с грохотом покатился в пропасть; долго соскакивал с камня на камень, ломал кусты и, с силой ударившись, разбился на дне. “Тремограст”, – повторило далекое эхо. Человек внимательно прислушался и, казалось, что-то соображал. Медленно прошептал он: “Тремограст”. Потом весело засмеялся, ударил себя в грудь и уже громко и утвердительно крикнул: “Тремограст”, и эхо ответило ему.
Еще два прозаических текста напечатано под псевдонимом Анатолий Грант. Тайна псевдонима скрывалась даже от соредакторов – лишь Брюсову Гумилев раскрыл ее. “Что же мне делать, если у нас совсем нет подходящих сотрудников?” Брюсова как раз было этим не удивить. Некогда (примерно в том же, что и Гумилев, возрасте) он заполнял страницы антологии “Русские символисты” собственными стихами под разными псевдонимами.
“Карты” Анатолия Гранта – утонченный прозаический этюд “на парижскую тему” в бодлерианском духе с примесью оккультизма. В этюде “Вверх по Нилу” фигурируют тайные письмена, которые читают в пирамидах английские и французские туристы, “мудрое племя эфиопов, управляемое потомком царя Балтазара”, Элифас Леви в соединении с Райдером Хаггардом (хотя здесь как раз удивительного мало: оккультисты охотно ссылались на произведения этого популярного романиста) – впрочем, похоже, текст содержит элементы намеренной пародии. Гумилев начал писать об Африке еще до того, как поехал туда. И трудно не заподозрить, что аляповатость его ранних “африканских” вещей вполне сознательна. Это декорации, это экзотический континент, каким он видится из Парижа, это крокодилы и жирафы из Jardin des Plantes. Как мы увидим ниже, наиболее чуткие критики вполне ощущали этот налет автопародийности, эту скрытую иронию.
Что касается других авторов, то их было всего двое, оба поэты. Привлечь маститых парижан (и вообще маститых) не удалось. 8 января Гумилев писал Брюсову: “Если бы Вы могли дать нам что-нибудь свое – стихотворение, рассказ или статью, – Вы бы еще раз доказали свою бесконечную доброту ко мне”. Но так далеко брюсовская доброта не простиралась.
Один из двух поэтов, напечатанных в “Сириусе”, – Александр Биск.
Одессит Александр Акимович Биск (1883–1973) опубликовал в 1905 году в местном революционном издании некие “Песни юродивого”, после чего осторожные родители сочли за благо отправить его на время за границу. Литературная карьера его складывалась поначалу обычно для человека его поколения: письмо Брюсову – публикация в “Весах” – визит к Бальмонту в Париже (Биск, в отличие от чопорного царскосела Гумилева, обошелся без предварительного письма – просто явился к мэтру без приглашения)… После 1917-го Биск жил в Бельгии, а потом в США. Его сын, Ален Боске, стал знаменитым французским поэтом. Сам Биск оставил след в русской литературе как первый переводчик Рильке. Еще в 1904 году он набрел на стихи малоизвестного молодого австрийца – и начал переводить их, а в 1919-м издал отдельной книгой. Первый сборник оригинальных стихотворений Биска, “Рассыпанное ожерелье”, вышел семью годами раньше – ему был предпослан эпиграф из австрийского поэта. Живя в Париже, Александр Акимович не догадался лично встретиться с Рильке, поселившимся здесь в 1906-м. Итоговое собрание стихотворений Биска (вышедшее в 1962 году и как раз переводы из Рильке не включавшее) называлось “Чужое и свое”. В “Сириусе”, к сожалению, было “свое”.
О своем участии в журнале Биск вспоминал так:
…Были и другие вечера, более консервативные (т. е. без чтения революционных стихов. – В. Ш.). На одном из них одна высокопоставленная дама (баронесса Орвиц-Занетти? – одесситы все же были беззащитны перед дворянскими титулами. – В. Ш.) читала “стихи поэта Гумилева”, где, помню, рифмовались “кольца” и “колокольца”… Я читал свои “Парижские сонеты”, и Гумилеву особенно понравились последние строчки одного из них: