Выбрать главу

Брюсов, однако, считает “Романтические цветы” “только ученической книгой”. “Но хочется верить, – пишет он, – что Н. Гумилев принадлежит к числу писателей, развивающихся медленно и по тому самому встающих высоко”.

Надо сказать, что это вполне соответствовало самоощущению Гумилева. Зная его самолюбие и честолюбие, удивляешься смирению, с которым он отдается своему “ученичеству” и скромности его самооценки в молодые годы.

Сегодня перечитывал “Путь конкв.” (первый раз за два года), все Ваши письма (их я читаю часто) и “Р. цветы”, – пишет он Брюсову 12 мая 1908 года. – Нет сомнения, что я сделал громадные успехи, но также нет сомнения, что я сделал их почти исключительно благодаря Вам. И я еще раз хочу Вас просить смотреть на меня не как на писателя, а только как на ученика, который до своего поэтического совершеннолетия отдал себя в Вашу полную власть. А я сам сознаю, как много мне еще надо учиться.

Два года спустя, уже выпустив следующую книгу, Гумилев пишет Брюсову:

“Жемчуга” – упражненья, и я вполне счастлив, что Вы, мой первый и лучший учитель, одобрили их. Считаться со мной как с поэтом придется только через много лет.

В этом смирении есть, однако, оттенок гордыни. Гумилева не прельщала роль просто “литератора”, не прельщал его и кратковременный успех. Он мечтал о величии и мерил свои успехи самой высокой меркой. И если он опрометчиво приписывал величие своему учителю – в те годы он разделял это заблуждение со многими.

Какое впечатление производят “Романтические цветы” сегодня? Конечно, в этой книге в огромной мере ощущается влияние Брюсова. Не только брюсовскому патетическому “наигрышу”, но и брюсовскому формальному умению оказалось не так трудно научиться – и многочисленные Рославлевы, Кречетовы, Эльснеры уже к концу десятилетия успешно это сделали. “Третий сорт не хуже первого” – знаменитые язвительные слова Чуковского сказаны именно в связи с этими подражателями. Удачное стихотворение Рославлева практически не отличалось по качеству от среднего стихотворения Брюсова, а среднее стихотворение Брюсова очень немногим уступало его лучшим вещам. Оказалось, что в стихах “огненного Локи” (скандинавского Люцифера, с которым Брюсов любил себя отождествлять) нет не только неповторимой музыки, но и особенно оригинальных идей – несмотря на то “благородство мыслей и чувств”, которое восхищало юного Гумилева. Семь лет спустя вызовет скандал статья бывшего брюсовского сподвижника Бориса Садовского “Юбилей безвременья”, где были такие слова: “…Как Вильгельм, создал Брюсов по своему образу и подобию целую армию лейтенантов и фельдфебелей поэзии от Волошина до Лифшица (sic – имелся в виду Лившиц), с кронпринцем Гумилевым [48] во главе”. Но пока статус “кронпринца” Гумилева вполне устраивал. Такие стихи, как, к примеру, “Маскарад” (в первое издание “Романтических цветов”, впрочем, не вошедшее), “Заклинание”, “Ужас”, ничем не лучше и не хуже средних вещей других поэтов брюсовской школы. И даже знаменитая “Волшебная скрипка”, которую Гумилев изъял из сборника, чтобы напечатать ее сперва в “Весах”, – вполне брюсовское стихотворение. Точнее, скажем так: в этом стихотворении характерная брюсовская тема воплощена брюсовским языком, но на максимально доступном самому Брюсову формальном уровне и, пожалуй, с недоступной ему искренностью:

На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача!

Авантитул книги Н. С. Гумилева “Романтические цветы” (Париж, 1908) с дарственной надписью И. Ф. Анненскому. Государственный литературный музей (Москва)

Тем интереснее те (пусть немногие) стихотворения, где Гумилев решает свою поэтическую задачу, не прибегая к искусственному пафосу и столь же искусственному мрачно-мистическому колориту. Уже в лучших местах из “Романтических цветов” его голос гибче и эмоционально точнее, чем где бы то ни было у Брюсова:

…Но ты слишком долго вдыхала осенний туман. Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя.
И как я тебе расскажу про тропический сад, Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав? Ты плачешь? Послушай… Далеко, на озере Чад Изысканный бродит жираф.

Конечно, это лубок – но какой трогательный лубок! Это “Ты плачешь? Послушай…” – может быть, и не самое высокое лирическое искусство, но у Брюсова (при всем его мастерстве и блеске) лиризма такого типа не встретишь.

Другой пример – “Зараза”, где Гумилев случайно находит очень тонкий и верный ритмический и интонационный ход, придающий экзотическому стихотворению достоверность:

На пристани толпятся дети, Забавны их тонкие тельца, Они сошлись еще на рассвете Посмотреть, где станут пришельцы.
Аисты сидят на крыше И вытягивают шеи. Они всех выше, И им виднее.

На Гумилева, конечно, повлияли ритмы “Золота в лазури” Белого и французский “освобожденный стих” – предшественник стиха свободного. Но он уже на пороге выработки собственной стиховой системы. В этом стихотворении впервые появился знаменитый гумилевский дольник. А резкий ритмический жест в четвертой строфе – точно найденная поворотная точка стихотворения. Дальше речь пойдет о том, что “вместе с духами и шелками пробирается в город зараза”.

Эти тонкие находки, в общем, не были замечены. Зато не ускользнуло от критиков стихотворение “Умный дьявол”, чуть ли не самое раннее в книге, написанное в 1905-м или в начале 1906-го, как гласит легенда, под впечатлением от очередных гимназических двоек. Как язвительно указал Левинсон, Дьявол, как всегда, оказался обманщиком и подсунул молодому поэту чужие рифмы. Действительно, стихотворение это – малоудачный ремейк сологубовского “Когда я в бурном море плавал…” (1902).

Годы спустя Гумилев так отзовется о “Романтических цветах”: “Плохая, но любимая книга”.

Одновременно со стихами Гумилев в 1907–1908 годы пробует себя и как новеллист. Некоторые из его опытов в этом роде литературы публиковались в первое время после возвращения из Парижа в петербургских газетах и журналах. В 1922-м в Берлине была издана книга его юношеских рассказов – “Тень от пальмы”. Большой ценности они не имеют; герои большинства из них – картонные любовники, многословно умирающие на фоне экзотических декораций (будь то Гвидо Кавальканти, в то время известный Гумилеву явно лишь по имени, или некий воин “из племени Зогар, с озера Чад”). Изысканный, но однообразный стиль восходит к Уайльду в переводах Бальмонта и Андреевой. Сюжет выстроен достаточно неуклюже. Выделяются “Последний придворный поэт” и “Скрипка Страдивариуса” (притчи, посвященные теме творчества – самой для Гумилева на тот момент острой) и милая страшилка “Черный Дик”. Но каковы бы ни были эти рассказы, они стали для Гумилева еще одной школой в работе над стихами. Судя по письмам, сам он так к ним и относился.

вернуться

48

Забавно, что Гумилев, по свидетельству О. Гильдебрандт-Арбениной, “как-то хорошо относился к кронпринцу” (имеется в виду кронпринц Германской империи Вильгельм Гогенцоллерн): “Вероятно, у кронпринца, как у Гумилева, была какая-то легкая дегенерация”.