Выбрать главу

А что касается дневника… нет, Зойка никогда не доверилась бы бумаге, никогда не позволила себе быть такой откровенной. При одной мысли, что кто-то, пусть случайно, мог заглянуть бы и прочесть, ее кидало в жар. Интересно, как бы она смогла описать тот вечер, когда, сидя на полу в полуразрушенном бараке, она обкурилась анаши? А вспоминала об этом Зойка часто.

Сначала воспоминания были смутными. Дикий смех, который овладел всеми, Бомбейка танцевала и кривлялась, все прямо катались по полу. Даже Пакетик, которому анаши не дали, заразился безумным весельем. Наиль в десятый раз пытался рассказать про то, как угнал мотоцикл, и не мог, давился смехом. Потом на всех напал голод. Пакетика послали за хлебом, он притащил четыре буханки, их съели тут же, отламывая большими кусками, давясь от жадности.

Потом вроде как провал. Следующее воспоминание - уже на улице, на пустыре, пытаются перепрыгнуть через маленькую, заполненную водой рытвину, которая кажется целым озером. Пакетик прыгает туда - сюда, зовет сестру. Та поднимает ногу, но вдруг визжит, отскакивает назад, все хохочут. И опять провал… Потому что сообразить, как Зойка оказалась в медпункте на железнодорожном вокзале, зачем вообще понесло ее на вокзал, она не может до сих пор.

Молодой парень в белом халате осторожно вытирает ей лицо белой салфеткой. По запаху Зойка догадывается, что ее рвало. Взявшись за плечи врача, старается сесть. Голова кружится, внутри все дрожит. Лицо парня кажется знакомым. Где-то уже видела она эти темные глаза, эту мягкую улыбку. Почему-то вспоминается Новый год. Ну да, Новый год. Зойка в гостях с папой и мамой. И он, этот доктор… Нет, еще не доктор. Высокий интеллигентный мальчик снимает с елки золотой шар и протягивает ей.

С трудом разнимает слипшиеся губы:

- Ты меня знаешь?

Он кивает.

- Ты понял, что со мной?

Опять кивает.

На лицо его, секунду назад такое ясное, ложится тень.

- Ты не скажешь маме?

- Не скажу, если ты все расскажешь сама и пообещаешь…

- Обещаю.

Зойка наконец-то вспомнила. Это Игорь. Их родители раньше дружили семьями. И Новый год, золотой шар - все это было на самом деле. Зойку трясет все сильнее и сильнее, она вдруг заходится в плаче. Игорь наливает в стопочку микстуру, вливает ей в рот, зубы дробно стучат о стекло.

- Я думала, вы уехали. Я никогда тебя больше не видела…

- Мы действительно уехали в Москву, там я окончил мединститут и вот видишь, вернулся в родной город.

Он заглядывает ей в глаза, трясет за плечи.

- Зоя, зачем ты с ними? Ты же умница. Какие взрослые, хорошие стихи ты читала тогда у елки!

- Мне так трудно, Игорь, так плохо…

- А с ними лучше?

- Не лучше. Но интереснее, раскованнее.

- Не может тебе быть интересно с ними, не придумывай.

- Можно, я буду приходить к тебе?

- Конечно. Обязательно приходи. Только я здесь не каждый день. Вернее, ночь. А теперь пойдем, а то поздно. Проводить я тебя не могу, но на такси посажу.

Ну как такое доверить дневнику? Нет, Зойка никогда бы не рискнула.

Вечером следующего дня она долго сидела над докладом, который должна была сделать на факультативе по биологии. Убрала квартиру. Мама спросила:

- Что-то ты стала домоседкой?

Папа собирался гулять с собакой, и Зойка неожиданно предложила:

- А вот ты бы, мамочка, бросила все свои дела да поехала с папой покататься. Там знаешь как хорошо, у речки? Хоть бы воздухом подышала.

- Да, - переминаясь с ноги на ногу, неуверенно поддержал папа. - Может, действительно?

- С какой стати! - возмутилась мама. - У меня еще …

Зойка не дослушала, что там у нее еще, ушла к себе в комнату.

“5 ноября. Рассорилась с мамой, и так нехорошо теперь на душе. Маме отоварили карточку - дали хлеба, селедку и бутылку водки. Водка нам не нужна, и мы решили с соседкой Соней, которой тоже дали бутылку водки, пойти к кирпичному заводу, где все на се меняют.

Она зашла за мной и при маме спросила, пишет ли с фронта отец. Я сказала: пишет, недавно прислал письмо. Мама так на меня глянула, что я и домой возвращаться не хотела. Хотя обменяли мы очень хорошо - каждую бутылку на четыре брикета сухого борща. И конечно, только я вошла, мама стала кричать: “Не смей ничего придумывать! Если отец пропал без вести, это не значит, что у тебя есть причина его стыдиться!”

Ах мама, мама! Я-то ее понимаю, а вот она меня понять не может. Да разве я могу стыдиться отца? Я-то знаю, что он с семнадцати лет был отважным красным командиром, что когда-нибудь все объяснится и, бог даст, папа вернется домой весь в орденах. Мне очень хочется в это верить, но дело в том, что в классе только и разговоров, где чей отец воюет, какие получил награды. А многим уже пришли похоронки. И меня так и подмывает тоже что-нибудь рассказать о папе.

Мама раньше преподавала литературу в школе, а потом, когда папа пропал без вести, и мы перестали получать его аттестат, ушла работать на оборонное предприятие. У нее сначала, наверное, не получалось - она так уставала, что не могла даже спать, ночами лежала и плакала. А потом, видно, привыкла. Еще она устает от шума станков. Я иногда заведу патефон, поставлю что-нибудь из ее любимых пластинок, а она так страдальчески сморщится и просит: “Ради бога, не надо. Так хочется тишины…”

Мама вообще-то любит музыку серьезную, но есть у нее, как она говорит, свои слабости. “Слабости” - это Вертинский, Козин и Петр Лещенко. Я их тоже очень люблю. Когда Лещенко поет свои “Журавли”, хочется плакать.

Здесь под небом чужим

Я как гость нежеланный …

А у Козина больше всего нравится: “Мой костер в тумане светит…”.

Сейчас написала все это и подумала: может, мама не из-за шума не хочет их слушать, а из-за воспоминаний?

2 декабря. Вот уже и зима наступила. Хоть бы не была такой холодной, как в 42-м. Топить нечем, а мама сильно кашляет, у нее болят и опухают ноги.

Васю будут оперировать. Вот он чудак. Все время хвалится, какой везучий. Уже сто раз всем рассказывал: “Нет, вы представляете, чтобы сапер подорвался на мине и остался жив? Да такое раз в сто лет бывает!”

Ему кто-нибудь скажет: “А как жить будешь без ног? Вернешься в свою деревню, ну и куда ты годен?”

А Вася смеется: “Да хоть куда! Сапожничать стану, а то и плотничать. Найдется дело. А может, гармонистом, артистом то есть, заделаюсь”.

Вася играет и на гармошке, и на гитаре. И поет песни, которые я раньше никогда не слышала. Например, про то, как муж, чтобы испытать жену, написал ей с фронта письмо: “Дорогая жена, я калека, нету ног, нету правой руки…” Жена ему отвечает, что он ей такой не нужен, а дочка пишет, чтобы папочка приехал, что она будет катать его в колясочке. Ну, он приехал, живой, здоровый, вся грудь в орденах, забрал девочку и назад.

Многие раненые плачут, когда слышат эту песню. Или еще, другую, там от имени матроса про любимую девушку: “Ее повели на позор и на стыд, связали ей белые руки. Отец ее ранен, братишка убит, мне так написали подруги…” Я однажды списала слова этих песен, дала маме, а та рассердилась, сказала, что это все очень далеко от поэзии. Если бы она еще слышала “Гоп со смыком”! Там, видно, столько нехороших слов, что Вася, когда поет ее при мне, вместо них то и дело произносит “та-ра-ра”, а остальным подмигивает.

Семен Иванович очень жалеет, что Васю придется резать дальше. Он говорит: “С коленками человек это не то, что без коленок. Но раз речь идет о жизни, торговаться не будем”. Операция завтра.