— Заткнись, ты меня с ума сведешь.
Я спела еще один стих, и он больно ухватил меня за ухо. Элишка шепнула мне, что все в порядке, чтобы я не беспокоилась и не обращала внимания на мужчин, они не узнают хорошую песню, даже если она поцелует их в губы.
— Иди сюда, — сказала Элишка, — я заплету тебе волосы, как делала твоя мама.
— Откуда ты знаешь, как делала моя мама? — спросила я.
— Это тайна.
Я расплакалась, а она сказала:
— О, твоя мама знаменита многим, но больше всего тем, что она была великой певицей.
Элишка наклонилась и запела мне на ухо. Она пела одну песню за другой, а потом обхватила мою голову ладонями и поцеловала меня в лоб.
— Жаль, что у тебя глаз косит, — сказала она, — а то была бы ты такой же красавицей, как твоя мама.
Я обладала талантом запоминать слова и фразы и не ложилась допоздна, слушая песни. Иногда слова в них менялись. Женщины не всегда могли вспомнить, куда завела их песня в предыдущий вечер. Они спрашивали:
— Золи, что я пела?
А я отвечала:
— Сломали, сломали мою маленькую коричневую руку, теперь мой отец, он плачет, будто дождь идет.
Или говорила:
— Есть у меня два мужа, один из них трезвый, другой пьяный, но я люблю их одинаково.
Или напевала:
— Не хочу я, чтобы тень упала на твою тень, твоя тень и так достаточно темна для меня.
Они улыбались, слыша такие слова из моих уст, и говорили, что я похожа на маму. Ночью я засыпала, думая о ней. Я представляла ее себе. У нее были красивые белые зубы, только одного нижнего не хватало.
Сейчас странно говорить о таких вещах, но это то, что я помню, чонорройа. Таким было мое детство, так я видела его, так ощущала — в то время меня еще не изгнали из табора, меня любили, и по большей части я чувствовала себя счастливой. Великая война еще не началась, и, хотя фашисты иногда охотились за нами, показывая свою ненависть, мы становились лагерем как можно дальше от них, жили по-своему, играли и пели, где только удавалось. Тогда этого было достаточно.
В новом лагере была одна девочка, моя ровесница, Конка, рыжая, с россыпью веснушек на носу. Ее мать вплела ей в волосы нитку жемчуга. Конка носила платья, расшитые серебряными нитями, и у нее был прекрасный голос. Вечерами она пела и тоже не ложилась допоздна. Холщовый полог палатки, где пели, для нас всегда был поднят. Дедушка надвигал себе шляпу на лоб и закуривал. Все садились полукругом, а мы становились перед ними на ведра, чтобы нас было всем видно. Женщины играли на арфах в бешеном темпе, раз-другой у кого-то на струне заворачивался назад ноготь, но они все равно продолжали играть.
Я не могла сравниться красотой голоса с Конкой, но дедушка говорил, что вряд ли это имеет значение: важно не путать слова, вытягивать мелодию, вовремя обрывать звук и одевать его дыханием. Когда мы с Конкой пели, дедушка говорил, что мы как вода и пар в горшке, что вместе мы кипим.
Ночью мы пытались заснуть у костра, но наши любимые сказки и истории, которые тут рассказывались, не давали нам уснуть, а ноги не хотели слушаться. Отец Конки шлепал нас и приказывал идти спать, пока мы не разбудили мертвых. Дедушка уносил меня и укладывал под пуховое одеяло там, где моя мама когда-то расписала арфу по трафарету, используя нить, спряденную из пуха дельтовидного тополя.
Однажды вечером дедушка принес домой ковер и повесил его на стене над ящиком с ножами. На ковре был портрет человека с седой бородкой, странным взглядом и высоким лбом.
— Это Владимир Ленин, — сказал дедушка. — Чтобы ни единая живая душа не знала, что он висит здесь, слышишь? Особенно остерегайся проболтаться всем этим милицейским-полицейским.
На той же неделе дедушка купил еще один ковер, на этот раз с изображением Пресвятой Девы. Он скатал ковер с Девой в тугой валик, обвязал веревочкой и повесил над Лениным. Теперь, если бы у входа в кибитку оказался чужой, можно было бы одним взмахом ножа перерезать веревку, и ковер с Пресвятой Девой моментально закрыл бы Ленина. Дедушка находил это забавным и иногда перерезал веревочку просто шутки ради. Напившись пьяным, он разговаривал с лицами на коврах и называл их лучшими из попутчиков. Если у табора поднимался шум, дедушка быстро перерезал веревочку и совал свою книгу в кожаной обложке в потайной карман, пришитый к спинке пиджака. После этого он вставал у кибитки со скрещенными на груди руками и с хмурой гримасой на лице.