У дедушки теперь не было времени на строительство стен. Он говорил, что они держатся на фабричном цементе, но если бы ему пришлось построить новую стену, то сделал бы это по-своему, и в ней камни скреплялись бы тем, что он называл своей хитростью.
По вечерам он снова настраивал радио на польки, не желая слушать новости о войне. Некто Чемберлен, говорил дедушка, превратился в тряпку, о которую вытирают ноги. Дедушка сидел на крыше нашей кибитки и пил горькую, пока не засыпал под звездами. Тогда я настраивала радио на другую волну и слушала новости сначала на польском, а потом на словацком. Разумеется, цыганского радио не было, и мы не знали новостей о своем народе.
— Кому нужны новости, — говорил дедушка, — когда они рыщут повсюду вокруг нас? Свинье не нужно золотое кольцо в пятачке, чтобы знать, где лечь поспать, верно?
Мать Конки поехала в Попрад, но заблудилась в переулках рядом с фруктовым рынком. Ее все искали, но она попалась милиционерам. Они завели ее в книжный магазин и там, в помещении за торговым залом, повалили на стол. Смеялись над ее длинными ногтями, говорили, что они очень красивы. Один сказал, что ногти ему так понравились, что он хотел бы унести их с собой, чтобы подарить жене. Мать Конки лежала на спине и видела только темную заплатку на потолке у себя над головой. Потом комната закружилась перед ее глазами. Один милиционер держал ее руку, другой — плоскогубцы. Они вырвали все ногти один за другим, не тронули лишь мизинец. Сказали, что если у нее будет цыганский зуд, то этим пальцем она сможет себя ублажить.
Из ногтей милиционеры сделали бусы, которые надели ей на шею. После этого ее выставили из книжного магазина на улицу, и там она упала в обморок. Милиционеры вышли за ней следом и отвели ее в больницу, сказали, что она разбила себе коленку.
— Позаботьтесь о колене этой женщины, — сказали они медсестре, — очень важно, чтобы вы обработали рану.
Они всё говорили о коленке. Медсестры подняли мать Конки с земли. Руки у нее были окровавлены.
Они пытались помочь ей, но она ушла, как только смогла. Никто из наших не любил оставаться в больнице среди больных и умирающих. Неподходящее это место для живого человека. Отец Конки повез жену домой в телеге, она лежала и плакала. Завязанные кисти рук были огромны, белые бинты, сколько мать Конки их ни кипятила, вскоре стали коричневыми. Она не выходила из кибитки, каждый день разбинтовывала руки и держала пальцы в отваре листьев щавеля, потом наносила мазь из заболони с ромашкой. На свои руки она смотрела так, будто они принадлежали кому-то другому. Конка говорила, что ее мама плачет не от боли, а оттого, что больше никогда не сможет играть на арфе. Она пробовала щипать струны подушечками пальцев, но они сразу начинали кровоточить, и она поняла, что обречена.
Книжный магазин, где мать Конки пытали, сгорел. Когда дедушка и отец Конки вернулись из города, от них пахло бензином. Мы устроили пир. Стены палатки трепетали на ветру, и дедушка пел «Интернационал». Я уже не в первый раз слышала эту песню, но теперь дедушке подпевала даже Элишка. Она тоже сочинила песню: «Есть камни, которые хорошо кидать, есть крыши, которые еще лучше сжечь». Даже дедушке песня понравилась. Помню последний стих в ней: «Колючие ветки пусть прорастут из поганых сердец Хлинки».
Нам следовало поспешить. Мы смазали оси кибиток и попрощались с польскими братьями и сестрами. Элишка, которая вышла замуж за Вашенго, поехала с нами. Перед расставанием мы собрались в кружок у палатки, и дедушка сообщил нам новости: появился закон, по которому на всякий имеющийся у нас музыкальный инструмент требовалось разрешение. На арфах теперь не поиграешь, по крайней мере, какое-то время. Их похоронили в огромных деревянных ящиках, которые мужчины сделали из кленов, росших в лесу Желтого Фермера. Вырыли огромные ямы и уложили в них ящики, засыпали землей, насадили в нее ежевики и других кустов и присыпали листьями, чтобы чужаки не смогли найти. Мы с Конкой побежали к месту захоронения, топали по земле и делали вид, что слышим доносящуюся снизу музыку. Тогда я сочинила песню, в которой говорилось, что в земле дрожат струны. До сих пор помню каждое слово этой песни: «Арфы слушают, как над ними растет трава, а трава слушает звуки, рождающиеся под ней на двухметровой глубине».