— Мы и есть старожилы, — говорит один из мужчин.
— Верно, — бормочет журналист и похлопывает себя по карманам пиджака. Порывшись в них, достает и открывает пачку «Мальборо».
«Какой я дурак, — думает он, — пора бы справиться с неловкостью».
В наступившем молчании все его рассматривают. Рука журналиста, держащая пачку, начинает дрожать, по лбу стекает капля пота. Он почти слышит, как шуршат под рубашкой волосы на его груди. Он сдергивает целлофан с пачки и наполовину выстукивает из нее три сигареты.
— Просто хочу поговорить, — объясняет журналист.
Мужчина ждет, пока ему дадут прикурить, и выдыхает дым в сторону.
— О чем?
— О старине.
— Вчера был долгий день, — говорит мужчина со смешком, который рябью пробегает по комнате.
Сначала посмеиваются мужчины, негромко, осторожно, потом вступают женщины, и вот уже смех гремит на всю комнату, напряжение исчезает. Его хлопают по плечу, он широко улыбается, мужчины говорят, нараспев, быстро, резко. Начинают фразу басом, заканчивают тенорком. В речи попадаются слова на романи. Насколько он может понять, мужчину, сидящего в углу, зовут Бошор. Журналист бросает пачку «Мальборо» на стол, мужчины небрежно вытаскивают сигареты. В комнату заходят женщины, одна из них очень юна и хороша. Она наклоняется, чтобы прикурить, и он отворачивается, чтобы не видеть, как колышутся ее груди. Бошор указывает на карты и говорит:
— Играем на еду и выпивку, — он вытягивает из пачки новую сигарету. — Но на самом деле мы не пьяницы.
Поняв намек Бошора, журналист расстегивает пуговицу, отодвигает рубашку, показывая дряблую грудь, и достает, словно трофей, первую бутылку. Бошор берет ее, поворачивает в руках, одобрительно кивает и быстро говорит что-то на романи, вызывая общий смех.
Журналист смотрит, как девушка открывает буфет, достает из него ящик из красного дерева с серебряным запором и отпирает его. В ящике — чайный фарфоровый сервиз. Она ставит на стол чашки, откупоривает бутылку. Ему дают, замечает он, единственную чашку без щербинки.
Бошор отклоняется назад и нежно говорит:
— За здоровье!
Они чокаются чашками, и Бошор, наклонившись вперед, шепчет:
— О, и на деньги тоже, друг. Мы играем в карты и на деньги.
Журналист, не смутившись, шлепает о стол двести крон. Бошор берет деньги, засовывает в карман штанов, улыбается и выдувает дым к потолку.
— Спасибо, друг.
Карты откладывают в сторону и начинают пить. Журналисту странно, как близко сидит к нему Бошор, их колени соприкасаются, темная рука Бошора лежит на рукаве его пиджака, и он думает о том, как навести разговор на цыганские секреты — даже сельский диалект их словацкого понять нелегко, — но вот уж на столе появляется вторая бутылка. Он достает ее быстро и спокойно. Спиртное развязывает языки, цыгане обсуждают бесчестных мэров и бюрократов, дотации и пособия по безработице, то, как Колю на прошлой неделе побили киркомотыгой, и то, что им не разрешают заходить в бары.
— Не позволяют и на пятьдесят метров приближаться к ним!
Журналисту интересно все, что они говорят. Даже цыгане, думает он, переняли ходовые словечки: «расизм», «интеграция», «школьное образование», «права цыган», «дискриминация» — всю эту туфту, хотя сидит он с ними все же не зря. По мере того как бутылка опорожняется, языки развязываются, голоса становятся громче, в конце концов все начинают говорить одновременно, и речь заходит о мотоцикле, отобранном полицейскими.
— Что бы где ни украли, валят на нас, — сетует Бошор. Он наклоняется вперед, глаза наливаются кровью, белки слегка желтоватые. — Всегда мы во всем виноваты, да? А нам воровать гордость не позволяет, понимаешь?
Журналист кивает Бошору, ерзает на стуле, дожидается паузы в разговоре, пускает по рукам новую пачку сигарет, машет горящей спичкой, чтобы погасить пламя.
— Так что, — говорит журналист, — мотоциклы — новые цыганские лошади?
Он гордится своим вопросом, пока Бошор не повторяет его, да не раз, а дважды. Тут самая младшая девочка начинает хихикать, а мужчины шлепают себя по бедрам и хохочут.
— Э, друг, ты загнул! — восклицает Бошор. — У нас даже уздечек не осталось!
Все снова хохочут, но журналист снова задает тот же вопрос, добавив, что без лошадей исстари немыслима жизнь цыган.
— Ну, вы меня понимаете! — говорит он. — Гордость, традиции, наследие, все такое.
Бошор вдруг наклоняется вперед, шумно сдвигая с места свой стул.
— Говорю же тебе, друг, нет у нас никаких лошадей.
— А раньше были?