Выбрать главу

Ты можешь умереть от безумия, дочка, но от молчания ты тоже можешь умереть.

Когда я пишу об этом, пальцы начинают дрожать и волоски на руках встают дыбом. Я надеваю свое темное платье, снимаю стеклянную колбу с керосиновой лампы, открываю топку и бросаю туда смятую бумагу, зажигаю спичку, даю пламени разгореться, потом той же спичкой разжигаю печку. В этот день ночь не настала для меня раньше времени. Вскоре я слышу постукивание металла и потрескивание дров, в комнате становится довольно светло, и она оживает.

Сегодня, пока я шла в деревню, ко мне пришла странная мысль. Перевалило за полдень, и улица, отчего-то казавшаяся древней, купалась в лучах света. Я шла к старой лавке Паоло, не поднимая глаз от дороги, и видела ноги тех, кто шел мимо. Я вошла, звякнул колокольчик — это одна из тех немногих лавок, где все по старинке. За прилавком стоял Доменико, сын Паоло, зажигая свечи для стола.

И тут у меня перед мысленным взором возникло видение, и я никак не могла выкинуть его из головы. Передо мной появилась Конка в темном платье и шали, под которую были убраны волосы, завязанные узлом. Она стояла у дома-башни, где я оставила ее давным-давно. Ее дети выросли и разъехались. Засунув руки в карманы, Конка зашла в дом, но лифт в нем не работал, поэтому она стала подниматься по лестнице. Сначала я думала, что она ищет дрова, что собирается отодрать в чужих квартирах половицы и сжечь, чтобы приготовить еду для своей семьи. Но двери всех квартир были заперты. Она поднималась все выше, с одного этажа на другой. Темнело. Она поднялась на последний этаж, полезла в карман и достала свечу-картофелину. Из другого кармана вынула спички. Повозилась немного, и наконец фитиль зажегся. Так и лежала картофелина, и ее свет, мерцая, освещал лестничную клетку последнего этажа. Конка долго смотрела на свечу-картофелину, потом потянулась и столкнула ее со ступеньки, и та, не переставая гореть, покатилась вниз по лестнице.

Почему мне это пришло в голову, не знаю. Доменико взял меня за руку и попросил посидеть на табурете в углу лавки, так у меня дрожали руки. Его брат Люка, самый младший из них, донес мне до дому покупки, снова зажег керосиновую лампу, спросил, хорошо ли я себя чувствую, и я сказала, что да. Он спросил о тебе, и я сказала, что ты в Париже, присылаешь мне письма, живешь в квартире, у тебя интересная и полезная работа, которая поддерживает остроту твоего ума.

— Париж! — сказал он.

У него засверкали глаза, я твердо уверена в этом. Тебя здесь помнят, дорогая.

Он попрощался и, уходя, заметил исписанные листы на столе, но, конечно же, не понял, что это такое. Я слышала, как он насвистывал, спускаясь по дороге под гору.

Проведя несколько дней в карантине, я больше не могла терпеть. Позвав доктора Маркус, я спросила у нее по-немецки:

— Я пленница?

Она уставилась на меня так, будто я сделала два кульбита в воздухе. Она сказала:

— Конечно, нет.

Тогда я сообщила, что готова уйти. Она ответила, что это не так-то легко, и спросила, почему я не заговорила раньше, тогда бы все было гораздо проще. Я снова спросила:

— Почему же вы тогда говорите, что я не пленница?

— Есть определенные правила, которых мы придерживаемся для общего блага, — сказала она.

— Разве это не свободный Запад?

— Прости, не поняла.

— Разве это не демократический Запад?

— Как ты интересно говоришь!

— Скажите мне, почему меня держат в плену?

— Здесь нет пленных.

Я сказала ей, что хочу немедленно освободиться, что это мое право, и она с негодованием отвернулась и пообещала, что сделает все, что в ее силах, что меня, по крайней мере, выпустят из больницы, если я помогу им, рассказав то, что знаю.

— Скажи спасибо, — сказала она, — за то, что имеешь.

Они всегда говорят, что надо быть благодарной, чонорройа, когда держат тебя взаперти. Наверное, они еще и просят тебя поцеловать их, когда выкидывают ключ.

— Меня зовут Мариенка, — сказала я доктору Маркус.

Она подвинула стул поближе, и он под ней скрипнул. — Мариенка, — повторила она. — Прекрасное имя. — Разве? — сказала я.

Она покраснела.

Доктор Маркус записала мою странную историю в свой белый блокнот. Мой немецкий тогда был недостаточно хорош, и я не хотела говорить по-словацки, поэтому говорила по-венгерски. Переводчиком выступал набожный молодой человек из Будапешта, носивший на шее огромное распятие. Я не называла себя Золи, опасаясь двух вещей: во-первых, что они будут смеяться над моим именем, во-вторых, что пойдут слухи и они смогут выяснить, кто я такая на самом деле.