В тихие пасмурные дни, в тихие пасмурные дни… Ловлю себя на том, что молча повторяю одно и то же и судорожно втягиваю воздух. Волнение слегка сжимает горло. Я подхожу к воде.
*
В тихие пасмурные дни я подходил к воде.
В ней отражались ивы, рыболовы, соломенная шляпа нашего учителя Павла Семеновича Конюхова. Однажды он собрался на реку, сел на диван и, улыбаясь, умер с бамбуковыми удочками на коленях. Счастливый рыболов!
В тихие пасмурные дни вода под ивами была бездонной.
Меня тянуло к ней и я не знал, что это память о моем отсутствии, неясное воспоминание о миллионах лет, когда я был водой.
Я подхожу к мерцающему сливу над порогом.
Скоба отведена. Легкий бросок кистями рук, и жесткое удилище пружинит, издавая тонкое — уинь!
Скользя сквозь кольца, светлый луч летит через реку. Блесна удачно падает — плашмя. Шлепок и наглый блеск приводят семгу в ярость. Сейчас она ударит по блесне, я чувствую ее. В тихие пасмурные дни, в тихие пасмурные дни…
Я медленно подматываю леску.
Семга бьет по блесне! Бьет как дверной пружиной в проходной кроватного завода, где в юности я ненавидел стены, покрашенные серой краской с пузырями.
Удилище согнулось и дрожит. Леска завыла — на пределе. Рыба идет по кругу, значит, прыгнет. В момент прыжка я отпускаю тормоз на катушке.
Гашу прыжок, — лишаю леску жесткости, и семга мечется с блесной во рту. Неумолимый светлый луч ведет ее к расплывчатому силуэту рыболова, но, сокращаясь, этот луч теряет свою коварную тягучесть.
Почти на берегу она хвостом закручивает воду, переворачиваясь через голову в своем последнем взрыве несогласия и разгибает два стальных крючка на тройнике, но нету сил уйти на глубину. Она лежит на отмели, хватая воздух жабрами, бессильная сверкающая рыба идеальной формы. Все самолеты — эпигоны семги!
Я поворачиваю и держу ее спиною кверху, животом ко дну и не даю ей завалиться на бок, вожу ее вперед-назад, гоняю воду через жабры, стою согнувшись, руки затекли, застыли до локтей, держу и чувствую, как дрогнула ее упругая спина, как развернулся и напрягся хвост; я отпускаю руки и семга от меня уходит в глубину потока.
В тихие пасмурные дни бывает на душе светло и тихо. Волнение прошло и я уже не повторяю: — В тихие пасмурные дни…
*
— Я знаю, почему вначале Иисуса называли рыбой.
— Рыбой?
— Так его иногда называли.
— Я этого не знал.
— Икринки возникают в ней сами по себе, как непорочное зачатие.
— Гениальная мысль…
— Это не мысль. Просто пришло, и я сказал.
— Сейчас?
— Да, сейчас, на ходу.
*
Подростки иногда придумывают тайны о своем рождении, стыдясь отца и матери и намекая на других родителей, они творят в себе чудесную идею Библии, не прочитав ее.
Утром я убегал из дома на реку и целый день смотрел на поплавок из пробки и гусиного пера.
В глазах текла река, и только поплавок был отрешенной точкой, где я встречал и провожал одновременно каждое мгновение.
Не замечая одиночества, смотрел на поплавок, а за спиной подкрадывалась туча и, озираясь, я вдыхал щемящий запах дождевой воды, какой-то пресный и невыразимый, пронизанный тоскою неба, и судорожно всхлипывал, пытаясь что-то вспомнить, скитания в дождях какой-то капли влаги с ее тысячелетней немотой и затаившимся в ней прозреванием.
Четырнадцатилетний рыболов, я не читал о том, что дух летал над водами. Вокруг меня клубились облака, легенды, мифы, я их не знал, но не любил людей.
На правом берегу чернели обгорелые развалины, сараи и помойки, а левый берег был в плакучих ивах, в одуванчиках и я бежал туда, где было радостно.
*
Далеко за лесами утром слышен звук, напоминающий протяжные гудки старинных пароходов.
Расстояние делает лосиный рев почти неузнаваемым и в ясном небе надо мной проплывает мистический звук.
Я спускаюсь к реке, чтобы умыться, и меня передергивает от стылого блеска воды, по спине пробегает озноб.
Звук трубы уже проходит сквозь меня и как в детстве, пронзительно и безутешно я понимаю, что мне предстоит умереть, исчезнуть навсегда, а я не согласен и у меня нет утешения. И нет смирения.
Святые отцы наводят на меня, тоску своей риторикой. Философы отделались грустными шутками и афоризмами. Мгновения, которые мы называем славой и успехом, ведь у меня все это было, милиция мне отдавала честь на улицах — после стихов, прочитанных на Красной площади во время первомайского парада, — меня не утешают.
Впереди — бесконечное отсутствие. И самое страшное — угасать бессильно и безвольно, понимая, что это наступило, под задушевную песенку в репродукторе богадельни: «Мои года — мое богатство». Никакого богатства лет не существует. Время — карточный шулер. Недобор, недобор, перебор…