Мы шли все время под углом к накату, проваливаясь между глыбами воды, десятисильные моторы вытаскивали нас наверх.
Страх освежает чувства, но незаметно я перекрестился, когда вошли в залив, и крикнул Сидорову:
— Не могу понять Марухина! Он боится инспектора больше, чем Белого моря. Это же какой-то экзистенциализм.
Любое слово вызывало смех.
Спасли нас два мотора, если бы один заглох… Зато вода такая синяя! Я вижу комара — отсюда метров за семнадцать!
*
Как легко здесь опуститься. Не хочется вставать, не хочется варить овсянку, чистить задубевшую треску.
Дрова отсырели, дымят. Опухшие пальцы потрескались и не гнутся, глаза слезятся. Ветер гонит рябь по заливу. Морось. Тоска. Озноб. Заранее все представляю и ловлю себя на том, что мне придется сделать это еще раз — наяву. Два раза… Ну уж нет.
— Вставай! — кричу себе, разворошив тепло.
Отбрасываю одеяло. Хватаю ведра и бегу к ручью. С отвращением вижу свое лицо, отраженное в темной воде — сонный, худой, небритый.
Раздуваю огонь, ставлю чайник, спускаюсь к реке, продраиваю сковороду, что-то кричу самому себе, не стыдясь, потому что вокруг ни души.
Пока остывает чай, бреюсь, глядя в темное зеркальце воды на камне.
Улыбаясь, подмигиваю себе, на сегодня отбился от плесени. И уже без озноба умываюсь в холодной реке. О, мои руки… Истерзанные леской пальцы горят, соль разъедает трещины, но в глазах у меня — золотые осины, ведь каждый выбирает сам, на что ему смотреть.
*
(На Сояне)
С холма видны далекие безлюдные озера, но я смотрю на них не дольше, чем заполняется родник. Открытые места усугубляют одиночество.
С полным ведром я возвращаюсь к дому. Когда-то здесь пытались разводить лососей, но что-то не учли.
Вокруг чернеют бревна развалившихся строений, сквозь крыши проросли березы, дворы забила дикая малина и двухметровая крапива. Под истлевшими досками старой плотины шумит ручей. Блеск вечернего солнца придает запустению этого места какую-то невыразимую грусть, есть что-то притягательное в этом одичании, и почему-то здесь я вспоминаю белые ступени античного театра в Сиракузах.
Вечерний свет и заросли безлюдного холма слегка волнуют память тишиной исчезнувших цивилизаций.
Всех побеждает время. И одинокая могила ихтиолога Варзобова стала привычной частью местного пейзажа, как дерево или валун.
Утром я ухожу из дома на пороги и возвращаюсь в сумерках. Мне хорошо здесь одному, но в ожидании Олега и Марухина.
Вечером я выпиваю много чая, лежу, курю, слушаю ветер под крышей.
Усталое тело блаженствует, и бессловесные мысли текут, как река по равнине. Мои уплывающие вопросы не ждут от меня ответов. Зачем я здесь? Почему полюбил эти голые камни в заливах и полоски песка, промежутки безвременья, пустые — насколько хватает взгляда. Километров на сорок вокруг меня нет ни души.
Собирая грибы, я боюсь заблудиться и хожу по тропе вдоль реки. Тропа дорогу знает.
Ночью в доме звенит космическая тишина. Становится не по себе, но я затапливаю печь, приоткрываю дверцу, и в отблесках огня дом оживает.
Утром я просыпаюсь от звенящего звука. Холодные стекла звенят. Лодка остановилась, значит, это они…
Я слышу голоса Олега и Нечаева, слышу смех Марухина. Радость — грубое чувство, но никакая утонченность одиночества не предпочтительней.
*
— Сегодня будет какао! — торжественно сказал Олег и распечатал пачку «Золотого ярлыка».
Забытый запах прилетел с далекой речки Баси.
Белая пыль проселочной дороги — на башмаках, на барабане. Походным шагом мы идем от обелиска к обелиску. Дорожные столбы, привалы на обочинах, в тени полуразрушенных церквей. Пилотка, сделанная из газеты. Прохладная кирпичная стена — не помню где и упоительная тень плакучей ивы, в ее корнях струился ледяной ручей.
Под вечер мы варили кашу и какао. Шумели темные вершины сосен, и пламя озаряло лица еще не знающих себя снабженцев и домохозяек в шлепанцах.
Горел костер, играл аккордеон, мерцая перламутровыми планками, и улетали в небо голоса:
— Ой, васильки, васильки,
Сколько же было их в поле.
Какао (запахи соединяют с прошлым), аккордеон (директор лагеря Сергей Пантелеймонович нес на плече аккордеон), надо купить в Архангельске самый большой футляр… Для семги!
Осеннее прощание с рекой происходило без особой грусти, естественное отчуждение тепла от холода.
В реке уже сводило ноги и я долавливал на опустевшем пляже бычков-подкаменщиков, солнце просвечивало их насквозь, река текла от севера на юг (такое замечаешь осенью, с приходом холодов), заливы покрывала рябь, и что-то незнакомое, о чем никак не скажешь, только всхлипываешь и стучишь зубами, завязывая на песке ботинки, прознабливало, исчезая…