Я знаю, что в пределах обозримости Вселенной таких движений нет, но бестелесная материя, банально говоря — душа и все ее восторженные состояния не признают механику Ньютона.
Удаляясь, они приближаются…
*
Между мною и солнцем возле окна стоял огромный тополь. Даже в июле комната была прохладной.
Случайное земное счастье учительской семьи, где не шептались, ничего не прятали и не ругались, может быть, благодаря прохладе. Солнце не злило нас. Картошка и подсолнечное масло не портились, и у моих уклеек жабры были алые, я приносил их свежими с Днепра.
В жаркие дни я и теперь отодвигаю руки за спину, как будто прячу их в своей тени, пока бегу домой.
*
Тень от березы передвинулась правее, но мы учли ее смещение и развели костер у края тени; теперь мы в самой середине, пережидаем солнечное время прямых лучей.
В кастрюле булькает жаркое из подосиновиков и тушенки, заправленное луком, слегка обжаренным, и прилетают запахи грибного леса на 19-м и 21-м километре, Светиловичи, Княжицы… Мечта — насобирать на фотообъектив.
С деньгами в кассу брат просовывал бумажку — «Два до Светилович», чтобы стоящий сзади не услышал, где мы сойдем.
Какие в дело шли интриги и маневры!
А вечером у нас в корзинах сверху лежали сыроежки. Так мы входили вечером в автобус под снисходительными взглядами ревнивых грибников. У них в корзинах сверху красовались белые грибы. Все люди соревнуются. Из равновесия не возникают озарения, но миллионы яблок падают на головы и оставляют шишки, пока не подвернется голова Ньютона.
А если бы Ньютон стоял под грушей, открытия бы не было (дурацкий смех!), она высокая, и сила притяжения, а значит и удара, возрастает. Трясти их надо в каске.
Под сыроежками у нас лежали отборные боровики, но продавать их стыдно, зато не стыдно сдать в «Дары природы» за полцены. Обманы возвышают тех, кого обманывают. О, фотообъектив, возможность находиться близко, находясь вдали.
Бутылка с чаем, соль в коробке от спичек, несколько крутых яиц и хлеб я приготовил с вечера и, засыпая, повторяю:
— Проснуться в пять утра, проснуться в пять утра, проснуться в пять утра…
Вот мы бежим по темной улице к вокзалу.
Сквозь запотелое стекло автобуса видны торфяники, песчаные проселки и дома, где у людей, у воробьев и галок весь гардероб — на них. И только дождик нас не забывает. Кропи, кропи на фотообъектив…
*
На безлюдье время замедляется. Здесь каждая секунда — капля, скользнувшая за воротник, укол еловой ветки… И все они — мои, как летние каникулы. День был огромным, лето бесконечным.
Пустой огромный двор, жара и тополиный пух возле забора.
Не унывая в бедности, я научился выпрямлять бамбук и наслаждался тем, что делал из кривого стройное.
Покупал за копейки бракованные удилища, разогревал над газовой плитой, выравнивал, в азарте обжигая пальцы, и закалял, подставив под струю из крана. Прохладная вода снимала боль. Твердый бамбук звенел.
— Строен твой стан, как церковные свечи!
В комель удилища я заливал свинец — для равновесия. Ручку вытачивал из пробки, ее использовали мастерские по изготовлению протезов.
Удилище мое в руке «играло» и через кольца, сделанные из простых булавок, я без усилий мог забросить леску с картечиной на двадцать метров.
Плавно размахивая правой и сбрасывая леску с пальцев левой руки, я дирижировал над плесами Днепра и Сожа.
Язи и голавли в серебряных кольчугах, в красных плавниках, как «Слово о полку» и «Сокровенное сказание», плескались у меня в садке — двухведерной корзине с крышкой.
Изысканная снасть и бултыхание язей, понятно, вызывали зависть, и на мое прикормленное место «коллеги» ночью опускали камень, завернутый в пропитанную керосином тряпку.
Утром со дна всплывали металлические пятна. Жалко было реку. Кривой бамбук мстил обожженным пальцам и гармоничному удилищу, посылистому, есть такое слово, не обозначенное в словаре.
Странное дело, прошлое все время впереди.
За удочку мою цеплялась паутина, тонкие нити странствующей седины перелетали Сож, петляющий в лугах и меловых обрывах.
На правом берегу в бору перекликались грибники. Это было еще до Чернобыля.
Теперь там тихо.
*
Часами я смотрю в костер, смотрю на угасающие угли, устроившись в уютной впадине, заросшей серыми сухими мхами, дремлю под монотонный шум порога, подкладываю смоляные сучья, и пламя завораживает взгляд, испепеляя мусорные мысли. И течет бессловесная чистая мысль, рожденная тончайшей огненной энергией. В юности я говорил: «Лучше сгореть, чем сгнить! Смерть это смердь». Страх перед ней «д» переделал в «т», смягчил, но сколько не заискивай, не обойдет.