Никакими словами ее не расскажешь, разве только слезами во сне. Это плачет душа над собой, надо всеми, и курлычет за камнем вода.
Сиротливая свежесть безлюдья и камень, которому тысячи лет. Как долго меня здесь не было…
Первая мысль — зацепил блесну и надо же, на дне потока. Но камень ожил! И задвигался…
Страшная сила вырывает из рук удилище. Сверкающая семга толщиной с бревно, — бросается вниз по течению. Сдержать ее в потоке невозможно, и я бегу за ней по скользким валунам, одной рукой хватаюсь за кусты, в другой удилище, изогнутое до предела. Бешеный блеск мелькает в глубине потока, смотала метров сорок лески и далеко — из яростного круга вылетает хвост!
Поток раздвинулся и переходит в плес, течение ослабевает, сворачиваю рыбу со струи. Остановилась и трясет удилище, пытаясь вытряхнуть блесну из пасти.
Рывок и визг катушки. Успел ослабить тормоз! Вожу кругами, отпускаю и подтаскиваю… И наконец она выходит на поверхность, перевернулась и блестит широким серебристым боком.
Оглядываюсь, чтобы не упасть, и вывожу ее на галечную отмель. Хватаю за упругий хвост (вся сила у нее в хвосте!) другой рукой беру ее под жабры, выношу на берег, с трудом прижимая к земле, освобождаю от блесны, выдергиваю острые крючки из челюсти, — тройник вонзается в ладонь. Липкой от крови веревкой обматываю хвост, двумя руками поднимаю рыбу и несу подальше от воды в кусты, выдавливаю из распоротой ладони кровь, меня слегка трясет, вверху Марухин машет мне, бежит с холма и что-то говорит, но я не слышу, рот пересох, зачерпываю горсть воды и замечаю — полное неба, в листьях плавающее лицо.
Сажусь на камень, в левом сапоге — вода. Сижу и бессильно смотрю в пустоту.
Марухин расстелил клеенку, разделывает рыбу, втирает соль в бока и вдоль хребта. Споласкивает нож. Вода уносит гаснущие в глубине чешуйки.
От удивления я вскрикиваю… Так близко — старый тополь с бельевой веревкой и деревянные сараи — над валунами и водоворотами.
Прорывается время, и вдруг выплывает лицо одноклассника, возникает без всякой причины чужая беседка, тарелка со сливами. Зачем над ледниковым валуном висят эти сливы в тарелке?
*
Солнце катится по горизонту и не заходит. Можно бросать блесну и днем и ночью.
— Который час?
— Не знаю!
— А какое сегодня число?
Измученные комарами и бессонницами, Марухин и Олег запутались в космических кругах.
Все время над водой, — я вижу и себя со стороны, не понимая своего присутствия.
Олег засунул голову в пустой рюкзак.
— Спокойной ночи!
*
Марухин спрятал семгу и забыл, где спрятал.
Закрыв глаза, он мысленно проходит берег.
— Так, так, так…
— Где ты ее поймал?
Бессильный смех! Не помнит от волнения.
— А кто ее разделывал?
— Ты…
— Так я и спрятал возле сломанной березы.
— Нас заморочило.
— Неважно! Ты сейчас стоял с закрытыми глазами, чтобы вспомнить, кстати, ты иногда похож на грека. Это тайна Гомера…
— Почему Гомера?
— Он был слепой, а у слепых сильнее память, как пожатие у одноруких.
— Так…
— Он мог запомнить тысячи стихов, ученые не догадались.
— Снимаю шляпу.
— Они же семгу здесь не прятали!
Марухин, запрокинув голову, хохочет.
— Запомнить мог, но если он не записал…
— Я думаю, что у него был поводырь, подросток. Тысячи раз он слушал Илиаду. И этот отрок овладел письмом, греческий алфавит уже возник, и записал. Мне кажется…
Далекий звон пронизывает небо.
— Мне кажется, я знаю имя этого подростка.
— Гомер?
— Вот именно!
— А тебе не кажется, что это звук — не «Ветерка»?
— Да, это «Вихрь».
И нам уже не до Гомера.
*
Лох — это семга перед нерестом, самец, похожий на индейца в боевом наряде.
Его серебряная чешуя тускнеет, превращается в сиреневую, на боках проступает малиновый блеск, сиреневая переходит в фиолетовую и чернеет, челюсть удлиняется. Оранжевая плоть, измученная голодом и созреванием молок, становится бесцветной, дряблой, семга в реке не ест, подпитываясь только мошками и комарами. Ловить такую рыбу — грех, хотя она вкусна в период фиолетовости.
Презрительное «лох», что означает легкую добычу на языке матерых аферистов, возникло как сравнение с лошалой рыбой, готовой к нересту, но после нереста (в отличие от кеты, кижуча, горбуши, нерки) семга не погибает. За это ихтиологи несправедливо называют европейского лосося благородным.
Дальневосточные лососи самоотверженнее семги — с их обреченной устремленностью в реку, на нерест, они запечатлелись тайным образом в сознании японцев и воплотились в жертвенную славу камикадзе.