Изящная коническая снасть не прижилась в России. Дворяне увлекались полевой охотой, к тому же реки нашей средней полосы — тихие, не лососевые. У нас ловили упрощенным нахлыстом. Удилище из стройного орешника, простая леска и крючок с нанизанной на него поденкой или мухой — так называемая ловля «на свист». Рассекая воздух, гибкое удилище издавало вибрирующий звук. Поэзия этой ловли имеет свою печальную неповторимость, я был свидетелем ее заката. Мое речное детство совпало с последним десятилетием биологической эпохи поденок и майских жуков.
Никто о них уже не вспоминает.
В зеркальном Днепре отражались развалины. Разбитые заводы еще не отравляли воздух и реку. Миллионы весенних бабочек-поденок вылетали из теплых луговых канав, застили небо, щекотали шею и виски, заполняли воздух нежным шорохом полупрозрачных крыльев. Мы собирали их на деревянных лестницах, на ледорезах и заборах. С утра и взрослые и дети стояли по колено в воде и ловили на поденку плотву, уклеек, голавлей.
Чуть свет я убегал из дома на реку. Там оставались крысы, коммуналки, помойки с мерзким запахом разрухи, а на реке был праздник — лет поденки!
Свистели ореховые удилища. Блестели глаза людей. Рыба жадно хватала поденок, падающих на воду, и вся река бурлила. На золотых вечерних плесах расплывались тысячи кругов. От пояса тянулась нитка, продернутая через жабры серебристо-синих уклеек и чехоней, за день я налавливал их больше сотни и радовался — хватит всем!
Вечером я выходил из воды. О, мои ноги… Их сводила судорога, я смеялся, они не слушались меня, я падал на песок и яростно их растирал, гибкие детские мышцы быстро отогревались и я бежал домой с трепещущим уловом. Удилище я до утра закапывал в сырой песок, чтобы не очерствело.
Мать оставляла мне картофельные теплые оладьи, накрытые тарелкой, и поджаренных уклеек — мой вчерашний улов.
Я жадно ел и засыпал на стуле, в глазах плескалась золотая свиль, вниз головой в реке стояли рыболовы, забрасывая лески в отраженные развалины и облака. Я просыпался на мгновение, приказывал себе встать до восхода, чтобы не заняли мое уловистое место на косе, переходил со стула на диван…
По лунному свету в окно залетали поденки и садились на старую карту Европы, закрывали Париж и Стокгольм и Лондон, карта шевелилась и шуршала, всю Европу закрывали бабочки-поденки. Я засыпал счастливый.
*
В окне светает. Надо вставать, но тело мое протестует, не хочет, просит хотя бы час отсрочки, счастливое тело блаженствует в облаке сладостного безволия. А в окне на березе висят неподвижные листья, ветер ночью затих. Белое море через день успокоится, в поселок подвезут бензин. По реке понесутся моторные лодки.
Только сегодня все пороги — наши. Пропускать этот праздник нельзя.
Я чувствую, что засыпаю и во сне иду со спиннингом к порогу. Это — обман! Ловушка.
О, моя воля! Разворотив тепло, отбрасываю одеяло. Неслышно выхожу во двор и умываюсь, не теряя времени, росой.
Марухин и Олег уже проснулись и жалобно вздыхают перед самоистязанием. В кустах нас поджидает миллион холодных капель, но я кричу:
— Вставайте!
А на пороге — ни души, но это только кажется.
Я чувствую, что кто-то смотрит на меня, зверь или человек, не знаю, но чувствую, что кто-то смотрит и не могу понять, откуда мне передается сигнал тревоги.
Безлюдье обостряет чувства, соединяя нас с далекими кострами Святослава, с печенегами.
— Магическая сила взгляда, передвигающего на столе предметы, предполагает под столом магнит.
Смех на тропе… И ни души вокруг, но кто-то смотрит.
— Ты чувствуешь, мы не одни?
— Еще бы!
А иногда взаправду — ни души, но возникает страх, необъяснимый страх и тишина, молчание какой-то вересковой родины, навеянное свежестью безлюдья. И это память… Ее перерубает звук, — жесткий удар лосося на струе. Круги еще не разошлись — туда уже летит блесна.
*
(Глазами Юрия Марухина)
— Моторка! — голос Игоря.
Быстро подматываю леску. Смотрю налево, где стоял Олег, смотрю направо, где стоял Заборов, — берег пустой.
Делаю шаг от воды, и я — в лесу. Лежу и собираю ртом чернику, уже немного водянистую.
Мотор звенит! Звук распирает небо. В черной лодке несется инспектор Харьковский, от ветра у него жестокое лицо и на груди — бинокль. Я знаю, он меня не видит, но когда он поворачивает голову, я чувствую волнение и мысли странные… Клен — изобретатель вертолета… При чем тут клен? Они здесь не растут. И я смеюсь. И подосиновики рядом — яркие, такие яркие.
Рев удаляется, и только воздух еще звенит в ушах.