В кабинете с медной табличкой «Директор» за массивным наркомовским столом сидел Иван Степанович Дольский и сквозь очки изучал «Музейный вестник» позапрошлого года.
Увидев вошедших, хозяин кабинета просиял:
— Илья Евгеньевич, господин Кастор, друзья мои, как я рад, — нараспев произнёс Дольский, поднимаясь из-за стола. — Проходите, прошу вас. Дорогой Луи, присаживайтесь вот сюда. Это подлинное кресло второй половины восемнадцатого века.
Иван Степанович подвёл француза к старинному креслу, похожему на обветшалый трон, и собственноручно усадил гостя. — Чудом уцелело после революции и войны. На нём, наверняка, сидел кто-то из ваших предков.
Луи Кастор не понял и половины сказанного, но был исключительно тронут расположением Дольского.
— Иван Степанович, мы не с пустыми руками, — сообщил Громов. — Помните, я говорил о письме?
— Как же, как же! — всплеснул руками Дольский. — Письмо Петра Алексеевича Бобрищева к брату Павлу. Отлично помню. Жаль, что копия. Так бы пригодилось для экспозиции.
— Ничего, — заверил Громов. — Распечатаем на цветном принтере, будет как настоящее.
— Пгошу вас, — Кастор вынул из кармана флешку и протянул Дольскому.
— Увольте, голубчик, — замахал руками Иван Степанович, — я — человек из прошлого. Мой удел — перо и бумага.
— Как человек сегодняшний… Позвольте? — Громов достал и включил смартфон, деловито завладел флешкой, и вскоре на экране появилось изображение листка бумаги, снятого с двух сторон.
Дольский покосился через очки на чудо техники и покачал головой.
— Нет, не для моих глаз. Читайте-ка вы, Илья Евгеньевич, — обратился он к Громову.
Громов начал читать:
Дорогой брат, пишу к тебе с отчаянным сомнением в сердце: увидимся ли мы под этим небом.
Дела в губернии обстоят хуже некуда. Днями был в имении обыск. Вывезли всё подчистую — и посуду и картины со стен, и мебель. Таков нынче порядок в России. Называется сей грабёж экспроприацией. Кабы всё это на дело пошло, я так бы не сокрушался. Только растащат всё да пропьют, горлопаны проклятые. Последние времена, Павлуша, отчизна наша любезная доживает.
Впрочем, сами в том виноваты — свободы и равенства, видишь ли, захотелось.
Liberté et égalité.
Вот и вляпались в эту либерте по самое причинное место.
Но, пишу тебе, Павлуша, вовсе и не об этом. Помнишь, подарок папенькин, что нам мать передала на шестнадцатилетие? Его и ещё кое-какие безделицы припрятал я в тайном месте. Ежели, не судьба нам свидеться, знай, что всё схоронено в графском пруду, аккурат там, где тебя в детстве за ногу до крови рак цапнул. Это место показал я и на холсте, что передаст тебе надежнейший человек. Художник я, право, никудышный, да и само полотно, как ты должен помнить, отроком мной написано, то есть, без мастерства достойного, но берёзки на берегу те самые остальное в догадках твоих не нуждается. На том, обнимаю тебя, брат Павлуша, и уповаю на небеса, чтобы судьба была к тебе милостива.
P.S.
К письму прилагаю список того, что мне удалось спасти:
— кулон аметистовый в золоте;
— колье жемчужное с подвесками;
— серьги жемчужные (в виде капель);
— браслет «Серебряная ящерка» с изумрудами;
— табакерка, золото, перламутр, рубины;
— ложка именная, золото, бриллиантовая крошка;
— стопка именная, золото, рубины, шпинель;
— бриллианты разного достоинства — 27 шт (всего 32 карата);
— изумруды уральские необработанные (фунт с четвертью);
— империалы золотые — 12 шт.;
— орден Святой Анны 2-й степени;
— орден Святого Станислава.
Всё упаковано по-отдельности и сложено в медный сундук, отчего вес его получился не менее трёх пудов. «Девочку», подаренную нам тятей, поклал я в отдельный ларь.
Закончив чтение, Громов оглядел слушателей. Дольский блаженно и рассеянно улыбался.
— Подумать только, — покачал он головой. — Строки столетней давности. А каков слог, господа! Сколько сострадания по отчизне!
Луи Кастор молчал, с вежливой улыбкой глядя то на Дольского, то на чтеца.
— Слушайте, вы представляете себе размер клада? — проговорил Громов, ещё раз глазами пробежав список. — Бриллианты, изумруды, золото… Это же огромные суммы!