И стал Бес грузчиком в Гавани.
И это спервоначалу было так здорово!
Гораздо здоровее, чем про революцию под дрянную водяру трындеть да разносить отпечатанные хрен знает где листовки по утлым проходным старых питерских фабрик и железных заводов!
Но так Бес чувствовал первые три часа работы. Остальные три часа он думал, как бы отсюда поскорее свалить.
Они подряжались на день. Только на один день. В конце дня им на руки выдавали заработанное. «ЗА-РО-БО-ТА-НО-Е». Он кривил в презрительном смехе угол рта. Он был горд: это его деньги. Это ему не сунули, не швырнули; это он сам взял. Своим трудом.
Чертов труд. Он не хотел так жить. И так трудиться. У него болело все тело. Он смотреть не мог на ящики. На тюки. На мешки. Он, идя мимо груза, мимо мешков, сваленных на палубе, яростно, открыто плевал на них. Пацаны пихали его в бок: «Ты! Маменькин сынок! Из-за тебя сегодня денег лишимся! Осторожней на поворотах!»
Однажды разгружали апельсины в длинных, как гробы, ящиках. «И меня когда-нибудь в гроб положат», — думал он спокойно, как не о себе, о другом. День кончился; кончилась работа. Тот, кто их нанял, расплатился с ними смешно, нагло, издевательски. Они изумленно глядели на невеликие деньги у себя на ладонях. Потом затолкали в карманы, будто стыдясь и денег, и человека, что дал их. Человек, топыря сытую харю, повелительно бросил: «Берите, вон, ящик апельсинов! Да, да, тот!» Они непонимающе воззрились на хозяина. «Ну да, да, тупые скоты, себе берите!» Бес стиснул кулаки в карманах. Революционный пацан оттащил его за локоть: идем, у тебя лицо плохое, не надо, друг, а, не надо.
Они взвалили на плечи этот ящик, а был он тяжеленький, много в нем апельсинов таилось. И понесли. Ну точно как гроб.
Они вынесли ящик на набережную Гавани, они были голодны как звери, как черти, нет, хуже чертей, и они расковыряли этот ящик ножами в одно мгновенье, крышку отодрали, а там внутри лежали, хоронились апельсины такие золотые, такие гладкие, такие пахучие, как девушкины груди, они пахли морями, золотыми странами, безумными дорогими океанами, они пахли едой, да, едой! — и они запускали в них зубы, прямо в нечищеные, в их рыжие горящие шкурки, и брызгал спирт ли, эфир, им в рыла, в ноздри, в нос, и сок тек в их жадные глотки, сок тек в носы, на десны, на щеки, тек по рукам, по запястьям, как кровь, тек, липкий и красный, на их грязные рабочие портки, на их бедное, жалкое мужество, спрятанное под ширинками рваных штанов; и они отдирали шкурки зубами, ногтями, и высасывали золотую мякоть, и смеялись от радости, и плакали, поливали эти апельсины проклятые слезами, и презирали себя, и презирали жадного хозяина, и презирали жизнь, и любили революцию, и жрали, жрали, жрали апельсин за апельсином, уминали за обще щеки, будто бы это были не апельсины, а пироги с мясом или жареные куры, и Бес сказал с набитым ртом:
— А когда мы революцию сделаем, м-м-м-м-м… то это… кто суда-то разгружать будет? И вагоны? И, это… м-м-м… самолеты?
Пацан, друг его революционный, оторвал вымазанную соком рожу от апельсина. «Копошится в нем, как в пизде», — подумал Бес весело.
— М-м-м-м, да, это… вопрос вопросов!
Они не встали с места до тех пор, пока все не сожрали.
Бес потом месяц не мог на апельсины смотреть. Его Тонкая угощала — а его блевать тянуло.
Телефон затрещал в кармане дикую музыку, захныкал квакушкой. Бес выдернул из кармана телефон, рука была грязная, они только что разгружали уголь, и он прижал спичечную коробчонку телефона к уху — плечом.
— Эй, Але!.. Але!.. Эй!.. Белый, ты?..
Как из подземелья, он услыхал:
— Йес! Я — в Питере! Я — к тебе еду!
— Ну-ну, — хмыкнул Бес.
— Ты где-е-е-е?!
— Не ори. Я — в Гавани.
— А где это?! Метро какое?!
И Бес все точнехонько Белому рассказал, как ехать к Гавани, и где он торчит, и курил без перерыва весь битый час, пока Белый до него добирался.
Белый — это был родной город. Это была родная река. Это был Откос, где они до изнеможения бродили с Тонкой. Это была — Родина.
Курить. Курить до темнотищи перед рожей. Еще одну, только одну выкурить, пока Белый едет.
Он сунулся в пачку за сигаретой. Пачка была пуста.
Белый выглядел очень даже ничего: такой же тощий, такой же белесый, как платяная вошь, такой же улыбчиво-беззубый, с белым жалким ежиком надо лбом, все в той же холщовой куртешке, только, вроде, берцы новые купил. Ну да, новье. Бес пощупал берцы глазами, оценил. Хлопнул Белого по плечу. Потом обнялись. У Беса в глазах защипало. «Что это я, как младенец». Стали говорить.