Выбрать главу

Губы говорили правду.

Мужик, спасший его, легко, как младенчика, взял его на руки. Одну руку — под колени, другую — под мышки.

— Тяжелый ты, брат! А — худой с виду… Ну, куда тебе?

— Парк Победы. — В губах билась больная, жестокая огненная кровь. Ему казалось: губы взорвутся изнутри. — Там… я сам дойду.

— Не дойдешь, дурень! Говори, куда!

— Общежитие… Академии… художеств…

Мужик уже укладывал его в машину, и сиденье скрипнуло под ним и просело, как спина старого, заезженного мерина. В машине и правда пахло дорогой конюшней, золотым навозом. А от мужика, он раздул ноздри, пахло дорогим парфюмом.

«Мы власть возьмем и убьем всех сук богатых», — смутно, неверяще подумал Бес, и голова его сползла с лошадиного сиденья и опрокинулась, как пустой стакан, упала, закачалась.

— Ага, художник! Е-е-е! Вот оно! Понятно! Пьяная! Богема! — радостно выкрикнул мужик.

И богатая тачка тряслась и качалась, и богатый, спасший жизнь бедному, гнал, гнал по черному городу, обгоняя ветер и смерть.

Мужик вывалил Беса, как мешок с отрубями, на черный лед, когда Бес булыжным языком медленно проворочал: «Здесь».

Кусачая поземка, железная снежная крупка. Тишина.

В тишине еще долго раздавалось рычанье исчезающей машины.

Бес, криво переступая ногами, пошел вперед, а куда — и сам не знал. Туда ли? К ней? Рука в кармане. Пистолет при нем.

— Друг, — обратился он к пистолету ласково, — спасибо тебе, друг. Мой железный друг.

Ненависти не было. Красный огонь перед глазами потух.

Сон валил его с ног, и Бес с почтеньем поглядел на сугроб: ух ты, какой пушистый… мягкий.

«Замерзну ведь на хер. Не лягу. Нет».

Ноги тяжело, чугунно впечатывались в корку льда, в навалы снега. Он скосил глаза. Брел мимо стройки, и чуть не упал через груду кирпичей, наполовину снегом заметенных. В вышине горел тусклый, как барсучий глаз, фонарь — забыли выключить. А может, работали тут ночью. И сейчас пошли немного выпить, отдохнуть, подремать в теплой каптерке у сторожа.

Глаз сам косил дальше, все вбок и вбок, и Бес увидел на земле банку, а в банке торчала кисть. Он наклонился, его чуть не вырвало, когда он пригнулся к земле. Вытащил кисть. Красная, густая на морозе краска капнула на снег, на лед: кап, кап.

«Не кисть, а флейц. Широкий. Щетка. Тонкая такими красила свою большую картинку, дипломную, в училище. Холст закрашивала. Делала фон. Или как это у них? Да, подмалевок».

Бес крякнул, плюнул на снег густой, соленой слюной. Взял банку с краской в застылую клешню. Флейц нес в другой руке, и с флейца в снег капала кровь.

Он хорошо, старательно выводил буквы. Письмена. Это письмена.

Каждый из нас пишет письмена. Каждый из нас умрет, но каждому важно, чтобы его услышали. Или увидели. И — полюбили.

Полюбили, ишь ты! А если тебя — возненавидят?

Начхать. Мы все пишем письмена. Чтобы — увидели. Чтобы — заплакали над ними.

Корявые. Глупые. Узорчатые. Красивенькие. Гадкие. Зверские. Железные. Ватные. Кровавые. Да, самые правдивые — кровавые, верно.

Их — издали видать.

А остальные? Чернилами по бумажке? А? Плакаты, газетки, листовки… картинки?

Он вспомнил сивую девчонку с пацаненком на партийной хате. И голую, синюю тяжелую грудь, и беззубый орущий ротик мальчонки. Мамашка плакаты малевала. Для рабочих. Для каких — рабочих? Омон стачку разогнал. Плакаты запхали в урну. И никто не прочитал письмена.

Врешь! Прочитали! Кому надо — прочитали!

— Письмена, — пробормотал Бес, елозя на коленях по мерзлому асфальту с кровавым флейцем в ледяном кулаке. — Прочитают. Врешь. Прочитают.

Букву «Л» он рисовал минут десять. Букву «Ю» — минут пятнадцать. С передыхом. С перекуром.

Сигарета только сначала спасала от тошноты. Потом мутило еще хлеще. Он все плевал, плевал на снег, а рот все наполнялся, наливался ртутной слюной.

Когда он выводил, на асфальте, своей кровью, букву «Б», он тихо засмеялся.

Когда вывел еще «Л» — кинул флейц, подполз на коленях к сугробу и засунул в сугроб свою мотающуюся, с железными катышками снежной крупки в дегтярных волосах, бедную голову. Его рвало беспощадно, и он подумал, что умирает.

Письмена, я допишу вас. Красные мои. Родные.

Он набрал в ладони снега и крепко, отчаянно растер себе лицо. Он тер себе лицо, пока щеки, нос, лоб, подбородок не начали болеть и гореть. Он, как собака, закопал свою блевотину скрюченными руками, ошметками злого питерского снега.

«Ю», последняя. «Ю», великая. Если я успел тебя написать, «Ю», — я не помру. Я еще поживу.

В крови выпачкались его грязные штаны. В крови выпачкалась куртка. В крови, навек засохшей, были его ладони, его щеки, его лоб и подбородок. Он смеялся. Он заливался на морозе, среди каменных чудовищ, среди северной пустой ночи, диким, победным смехом. Он смог. Он успел. Он написал свои письмена.