Мара прикоснулась к его чисто выбритой щеке холодными губами.
Пьер на миг остановил свое лицо, как лаковую черную машину, около ее лица. Щека чувствовала щеку. А жизнь уже не чувствовала жизнь.
— Adieu, mon amour, — церемонный, надменный французский шепот льдинкой проколол ухо и вышел через сердце, под холодными ребрами.
И Мара по-французски холодно сказала:
— Adieu.
Мара и Илья прилетели в Москву. Потом приехали на поезде в Самару.
Мара пошла ночевать к себе домой, в покосившуюся бабкину развалюху. «Я хочу выспаться одна», — сказала она Илье.
Она натаскала из сарая дров, затопила печку-голландку и вспоминала покойную бабушку и покойную мать. Париж казался красивым сном.
А назавтра позвонил Илья.
— Мара, привет, — сказал Илья, и она не узнала его голос. — Мара, у меня мастерская сгорела. Вся. Дотла. Двести работ. Пришел утром, а там одни косточки. Пепел. Я ключ Лешке Суровцеву оставлял, блядине, пили, курили, окурок бросили. Так думаю. Мара, я давно хотел тебе сказать. Мара, я люблю тебя!
И Мара заплакала в трубку.
КОШКА, ПРИНОСЯЩАЯ СЧАСТЬЕ
Старая фотография
День Победы. 9 мая 1945.
За столом — Нина, Валя, Наталья Павловна, Степан Семенович, Михаил Павлович, Миша Мигачев, кресна и дядя Петя. Томочка в кресле.
Гляди, гляди на них, на всех.
На Томочке — красный галстук. Она забилась в кресло, свернулась улиточкой. Улитка, долго ли проползешь? К самой вершине горы? Ты же не знаешь длины пути. И времени, которое затратишь. Насупилась. Не девочка — медведик сердитый.
Кисти скатерти. Рюмки у тарелок женщин и девушек налиты вином. Темно-красное, густое, страшное. Хуже крови. Нина глядит на рюмку печально, обреченно. Валя берет в руки узкую хрустальную ножку и смеется. У Вали зубы мелкие, как рисины.
Женщины, глядите на своих мужчин! Они вернулись с войны.
С самой тяжелой войны на свете, и тяжелее и страшнее этой — не будет.
А может, будет! Томка, улитка, скажи, будет или нет?!
Погадай! Гадают так: зажмуриваются, вертят в воздухе указательными пальцами, потом, с закрытыми глазами, концы пальцев соединяют. Если не сойдутся — все, пиши пропало. Не сбудется ничего.
Гляди на них, на мужчин рода своего. Они все живы.
Они все — живы еще.
Степан Липатов узок в плечах, длинный, худой, Наталья зовет его в насмешку: «Ага-щука». Усики — черной полосочкой. На фронте дразнили: «Фюрер!» Он махал рукой раздраженно: отстаньте! Что хочу, то и ношу! А хотите — как у Сталина усы отращу! Бойцы пугливо вытягивали лица, умолкали поспешно. Махорку крутили.
Вернулся Степан, весь израненный. Живого места нет. И пулевые, и осколочные, все брюхо как чернозем перепахано. Да руки-ноги целы — что еще?
Когда с Натальей ночью целовались-обнимались — внезапно скрючился червяком, застонал в голос, Наталья рот ему рукой закрыла: детей разбудишь! А он плакал, за живот хватался, царапал пятерней: Наташа, желудок… желудок как ножами режут…
В болотах по пояс. Не емши, не пимши. Холодная жижа, грязь обнимают тело, сдавливают мышцы и кости. Кость — воля, ребро — жизнь. Под ребром бьется сердце: смерть. Почему смерть? Наше сердце носит в себе смерть, как утка — яйцо. Однажды яйцо выпадет из матки, и проклюнется птенец; а старая утка умрет и птенца не увидит. Стояли с винтовками, с автоматами, ноги отмерзали, в сапогах вода, штаны из воды пошитые черной, холодной. Мужчина с войны пришел! Какой мужчина?
Мужчина… опять ребенок… как и не взрослел никогда.
Откормить… отпоить… только не ругать его… и не плакать…
Перед мужиками — в стопках — чистая голубая водка. Не колыхнется. Горькая она и есть горькая! Гляди, Миша Еремин встает, стопка в руке, поджимает изогнутые лепестком, тонкие губы. Сказать хочет слово. И — не может. Кончились слова. Кончилось дыханье. А ведь еще водки не пил. Не спьянился.
Дядя Петя ни на кого не смотрит. Глаза опустил в пол. Носки сапог рассматривает. Со стороны кажется: спит за столом. Полуулыбка, губы веселым полумесяцем. Молчит. Всегда молчит. Только когда напьется и тетю Дусю по квартире гоняет — тогда орет.
После прихода эшелона еще не успел напиться. «Еще назюзюкается», — пожимает ситцевыми подставными плечиками тетя Дуся.
Белокожая, белошеяя тетя Дуся, сдобные щечки, пухлые ручки. Она шьет не хуже Натальи. И, с Натальи обезьянничая жизнь ее, тоже заказы берет. И прут к ней, валом валят! Потому что дешево берет. У Натальи шить дороже, и мастерит она дорогие, искусные вещи: осенние и зимние пальто, шубы, нарядные, для театра, платья. Тетя Дуся — та живенько настрочит тебе на машинке летние кофтенки-фигарушки, размахайки, платьишки ситцевые, юбка в сборку. Уже креп-жоржет, крепдешин не берет шить — боится: тонкая работа!