Войдя в состоянье бардо, утишься, послушай себя. Ты уже готов к новому воплощенью, но ты не готов к его высоте. Ты можешь низринуться с высоты. Хочешь ты стать собакой, после того, как ты был человеком? Ты станешь собакой, обещаю тебе это. Возможно, ты станешь хищным волком и будешь терзать нежную плоть животных, предназначенных волку в пищу; и если ты, не повторяя священной мантры, как должно, станешь не волком, а козленком, утаскиваемым волком в логово свое, ты обречешь себя на новое страданье и на новый переход из бытия в бытие; но козленок не может произнести священную мантру, и, значит, его ждет воплощенье низшее, ибо у Будды продуман и взвешен каждый оборот Колеса».
Белый шерстяной хадак, подарок тибетского Ламы, обматывал его горло. С небес сыпал колючий острый снег. «Кланяйся в землю жанжину, кланяйся в землю», — зашипели на него чиновники, но он, держа коня за повод, лишь с достоинством поклонился в пояс генерал-губернатору Улясутая.
«Про тебя ходят слухи, что ты собираешь народ, возмущаешь людей, производишь волненья, обещаешь людям неведомое счастье, морочишь им головы?.. Откуда ты можешь знать будущее?..» — спросил его узкоглазый китайский наместник.
«Вся жизнь, жанжин, состоит из перемен, — снова чуть поклонившись, насмешливо обжег глазами Джа-лама китайца. — Ты же сам, жанжин, гадаешь по Книге Перемен, по великой И-Цзин. Я учен. Я долго жил в Индии, Тибете, Китае; лишь в Ямато, в Японии, не довелось мне пожить. Я мудр, может быть, мудрей, чем ты. Ты — власть, и ты — глупая власть. Как я могу подчиняться тому, кто глупей меня?..»
Разъяренный китайский наместник соскочил с трона.
«Взять его!..»
«Попробуй, возьми меня, — оскалился бородач и, мгновенно обнажив меч, вскочил на коня. Конь заиграл под ним, заржал, взвился на дыбы. — Еще мальчишкой, в монастыре Долоннор, я умел зарезать ножом горного черно-белого медведя и выстрелить из арбалета во врага, подкрадывающегося ночью к стенам монастыря. А потом я убил много людей, еще очень много людей. Пули не берут меня — я знаю священную мантру, хранящую воина в бою. Если даже все твои чиновники возьмут палки и ружья и нападут на меня, я убью их всех. Прощай.»
Он тронул поводья коня, оскалился, повернул коня, поскакал прочь. Снег все падал с небес на дощатый помост, где торчало резное кресло наместника, на островерхие шапки чиновников, на голые зимние деревья вдоль дороги, по которой скакал улыбающийся всадник.
Георг рассказывал мне все, что якобы помнил. Это происходило всегда ночью, и лунной ночью. Я ждала полнолуния со страхом и любопытством. Георг в полнолуние метался. Подавлял в себе приступы лунной болезни — он часто порывался взобраться на крышу избы, ходить там, задрав бородатое лицо к Луне; он хотел босиком, голяком, ходить по ночным зимним дорогам; я еле отговаривала его от этого — «тебя же заберут, пойми, тебя упекут снова в больницу, в тюрьму, ты опять туда хочешь?!..» — и тогда, чтобы успокоиться, чтоб развлечься и утешиться, он нашел выход. Садясь на пол перед постелью в позу лотоса, не открывая глаз, раскачиваясь, он говорил мне свои дикие небылицы, а я слушала, трясясь, обнимая себя голыми, в пупырышках холода, руками под льняной ночной рубахой.
— Я глядел в зеркало, Елена, — тихо, гундосо, мерно ронял он, и у меня было чувство — в комнате бьют медным звоном часы, и круглый лунный маятник ходит, ходит взад-вперед, — и я видел себя. Знаешь, я был совсем неплох, я бы тебе тоже тогда понравился. Лицо мое было кругло, как сейчас, скулы торчали, глаза сверкали, и нос у меня был перебит, в той жизни мне тоже его перебила одна сволочь; жаль, кривой — сломан хрящ. Халат мой был сшит из русского темно-красного драпа. Знаешь, такой драп цвета запекшейся крови. Мрачно-красный, почти черный. Красиво. Я собой любовался. Рукава широкие, без обшлагов, так всегда носили дэли тибетские ламы. И я носил; и еще на мне были хорошие, крепкие русские дорожные сапоги, а из-под халата, я видел это в зеркале и смеялся, смешно торчал ворот военного мундира — я снял его с убитого китайца, да, так я ненавидел китайцев… Но и плохих русских — тоже ненавидел… Хотя, может, я и сам был плохой; Будда этому судья, не я. Что там еще было, в юрте?.. — Он раскачивался с закрытыми глазами туда-сюда, я, сидя на кровати, вдавливала озябшие пальцы себе в голые плечи. — Я помню… на решетке юрты висел браунинг… на кошме, на полу, валялись две раскрытых кожаных сумы… Я видел в зеркале нашивку красного цвета на воротнике мундира… Еще лежали на кошме две пары стремян с деревянными плашками — для того, чтоб на верблюда садиться… Ты каталась когда-нибудь на верблюде, девчонка?!..