Выбрать главу

И напрасно он вытягивал шею, как гусь, и протягивал к ним руки.

Обе руки: в одной винтовка зажата, другая — на морозе — голая, отчаянная.

И вдруг — одна — оглянулась.

Льдина обратилась белой постелью. Ветер рвал белую ночную рубаху.

Метель-рубаха, не рвись на ветру, погоди.

Он хочет рассмотреть лицо. В глаза… заглянуть…

Слишком далеко.

Она стоит слишком далеко от сторожевика.

Стоит и смотрит на него.

Нет. Она уже сидит. Сидит на белой постели.

Простыни смяты. Одеяла стоят торосами. Ветер бьет наотмашь в окно, выбивает фортку. Ветер задирает подол сорочки. Срывает прочь белизну. Тело женщины медовое, полынное. Медовое на вдох, полынное на вкус. Тело — это не мясо, нет. Это — дух.

Тело — это душа. И только. И больше ничего.

Она глядит, отчаянней ребенка. Она так нежно, отчаянно глядит на него, и лицо ее преодолело расстоянья, оно совсем близко. Рядом. Ее глаза. Черные? Карие, с зеленью? Они цвета полярной ночи, да. Это сама ночь глядит на него. В душу ему глядит.

Он тянет руки. Он хочет женщину обнять!

Утешить… Собой — от беды, от ужаса, от ухода навек — заслонить…

И вдруг она поднимает голову, бессловесный зверек, поднимает к черному небу — к потолку в трещинах — в пятнах бессердечных звезд — и скулит.

Она скулит темно и тонко над мертвою белой постелью.

Она скулит, и ничем скулеж не унять.

Не остановить плач.

«Зачем ты плачешь! Я же с тобой! Я не уйду!»

Женщина плачет, как скулит. Зверек скулит и плачет.

«Ты все равно уйдешь. Ты уйдешь — первым. А я — тебя — переживу».

Ты… свою любовь… переживешь…

«Переплыву. На льдине. Однажды она расколется и подо мной. И я уйду на дно. К рыбам. Или к звездам. Все равно».

Милая… не плачь… я…

…скулила, подняв голову, и метель заворачивала ее в кружево рубахи, и звезды, осыпаясь с зенита, застревали белой крупкой в черных волосах, и мертвая, лишенная тепла его сильного тела постель сиротела с каждой минутой, и девочка становилась женщиной, потом — старухой, потом — тонким одиноким плачущим звуком, ночным воем, неслышной нотой, угасающим языком военного пламени.

Земля стала льдом. Лед — ветром. Ветер — небом.

Все стало друг другом.

И он шагнул с палубы — в ночь, чтобы подхватить, прижать, удержать.

…эй! Крюков! Очумел! Одурел матрос! Проснись!

— Бей, бей по щекам сильней!

— Силен бродяга.

— Водки ему! Беги на камбуз за флягой!

Он висел на релинге, перегнулся, еще немного — и вывалился бы за борт.

Винтовку не выпустил, крепко держал.

Его били по щекам, льдом лицо, виски растирали.

В зубы — флягу тыкали.

— Ты че, Петро? Пробку-то отвинти!

— Эх, спешу, дурень…

Он глотнул водки из фляги. За бортом сторожевика маленький белый комок все точил свой тягучий, тонкий, вынимающий душу плач у белой недвижной шерстяной глыбы. Поруганное людьми время шло медленно и важно, мимо них, черных каракатиц на боку черного железного тюленя: так идут рыбы в глубине, так идут, совершая в небытии громадные часовые круги, холодные звезды над головой.

Палуба накренилась. Или ему показалось?

— Эй… Петруха… дай еще глотнуть…

— А не жирно будет? Братве оставь.

— Я так хотел… выпить…

— Не ты один.

Плакал, видя нагую, без прикрас, жизнь и ночь.

Восстали над «Дежневым», над торосами и головами моряков в казенных ушанках алые и золотые и зеленые полосы, стрелы, вихри, столбы.

Страшно и жарко обнимало зарево остров ледяной Колгуев.

Коля схватил флягу рукой. Потянул из рук Петра. Петр сжалился. Ткнул ему в губы железным горлышком еще раз.

За мертвой медведицей, по белому, исчерченному розовыми сполохами льду, бежали корявые черные, в ватниках, шинелях, бушлатах, маленькие, бедные люди.

МАТРЕШКА

Ich weiß nicht, was soll es bedeuten, Daß ich so traurig bin; Ein Märchen aus alten Zeiten, Das kommt mir nicht aus dem Sinn.
Heinrich Heine, «Lorelei»
МАТРЕШКА БОЛЬШАЯ. ЛИЛИЯ

Он совершенно серьезно думал, что у них великая любовь.