Она склонила голову, как тяжелый белый цветок. Он понял. Приблизился. Она поймала губами его горячее дыханье. Она оба не заметили, когда губы наложились на губы. В кромешной, густой тишине впервые в жизни целовались они, девочка и мальчик, и розовые жемчужины на ее голове дрожали, благословляя их поцелуи, на сплетенной из крепких черных старых нитей сетке. Лодик поднял слепую руку и нашел пальцами ее щеку, маленькую ракушку ее уха. Она почувствовала только губы, но не его язык. Она почувствовала его сердце.
И он положил ей маленькую, огненную ладонь на голое сердце.
Отняла лицо от его лица. Щека мазнула по щеке, умоляя простить и забыть. Его запаленное дыханье обожгло ей скулу, переносье. Рот опять искал любимый рот, и черная пропасть до краев наполнилась звездами, и внутренняя влага стала течь ласково, щедро, изобильно, и запах женщины, ее любовного пота и тайного телесного масла перекрыл, победил запах утонченных, дорогих духов. Он же дитя, дитя, что ты творишь! Господи, и дитя когда-то становится мужчиной. Но ему слишком рано! Старше, младше: разве Бог обращает на это вниманье? Идет война! К черту войну. Мальчик любит ее, и она целует мальчика, своего мальчика. Он тебе не в сыновья годится, старая шлюха! Во внуки! Господи, для Тебя нет старых и малых: для Тебя есть лишь души Живые.
Лодик охрабрел. Его руки обнаглели. Сулханова видела, как отсвечивают его детские зубы в лунном, из окна, свете во взрослой, победной усмешке. Руки мальчика рванули тонкий ситчик, он запустил руки в теплую, лиственную, земляную глубину, чуть не сошел с ума оттого, что под ладонью уже катилось, круглилось твердое, горячее яблоко с таким твердым, таким чудесным черенком, поцеловать это райское яблоко, запустить в него зубы, взять зубами, да, да, вот так, этот черенок за самый кончик, обласкать ртом, языком нежную, сладкую кожу, вдохнуть, прижаться, сильнее, еще…
Ее руки тихо гладили его голую горячую спину, пока он нежно, умирая от страха, целовал ее грудь, неловко вытащенную им из-под ее лифчика. Руки спустились ниже, скользнули под резинку его черных длинных трусов. Руки все видели, они не были слепы, руки ощупывали и томились, томили и просили, колдовали и смеялись. Руки сами вынули из тесного платья, из-под заклепок и застежек, навстречу первой, страшной нежности, другую грудь, и мальчик ослеп от ее лунного, дынного света. Тише, тише, целоваться еще и еще, да, вот так, так. Тише, а то нас увидит луна. Нас увидит звезда. Тише, открой меня! Я уже открыл тебя. Твое сердце во мне! Моя душа в тебе. А тело — это только продолженье души. Меня зовут Кетеван, ты знаешь? Так мама звала меня. Кетеван, лучше имени нет на свете. Сними все с себя! Я уже снял. Сними и ты. Да. Сейчас. Подожди. Я поцелую тебя еще! Да. Поцелуй меня еще.
Она оттолкнула Лодика от себя. Опомнилась. Он сидел на диване голый, задыхался. Весь горел. Превратился в живой уголь. В ней, внутри, тоже все горело. Но кто-то, сильнее, чем живые они, преградил им безумную лунную дорогу.
— Нельзя! Ты еще ребенок. Ты согрелся? Ступай!
Лодик, дрожа, встал с дивана. Лицо Сулхановой пылало перед ним чудовищной розовой жемчужиной. Черная сеть опутала их обоих. Ночные волосы струились. Он тонул. Он шел на дно. Он надел дрожащими руками семейные трусы. Потом надел штаны. Потом надел рубаху. Потом надел курточку. Потом надел башмаки. Потом повернулся к ней, не говоря ни слова, пошел к двери, став взрослым, безумным и опустелым, как мертвый улей, за одну весеннюю ночь.
Она прогнала его. Жить больше незачем.
Лодик бежал под гору, бежал так оглашенно, что семенящие ноги его сливались в одну серую, судорожную полосу. Катился с горы серым колобком. Кажется, он забыл у Екатерины Петровны беретик. Какой беретик?! Что такое беретик, когда сейчас он убьет себя! Беретик, бархатный, она потом отдаст его маме…
Даже мысль о матери не остановила его. Он летел, и серые подбитые крылья болтались, висели вдоль тела вместо рук. Среди голых стволов показалась Волга. По реке с грохотом и торжественным шумом шел лед. Льдины налезали друг на друга. «Как мужчина на женщину», — подумал он взросло, жестоко. Он никогда больше не обнимет ее. И никого.