Солнце забежало за облако, и вода нахмурилась. Почернела. Парни глядели с бортов вниз, в глубину, и им казалось — толща воды прозрачна, и они видят дно.
На самом деле черная слепота простиралась под ними, слой слепоты, холода и мрака.
И только рыбы, проснувшись после долгой зимы, оживали, двигали плавниками, бодали черный холод глупыми тупыми головами, но это им так казалось, что они глупые, на самом деле мудрее и нежнее первых весенних рыб никого не было, не плыло в этой реке, в этой огромной, на полнеба, воде.
И Культпросвет, взмахивая веслами, как настоящий капитан, глядел вдаль и хотел раскурить трубку, да трубки у него не было.
И тут началось.
Откуда прилетел ветер? А откуда вообще прилетает ветер?
Он прилетел, и уже налетел, и уже налетал, наскакивал, мял и гнул, и мотал утлую, призрачную лодку; и парни сами себе показались призраками — так близко светлело под холодной толщей дно, так бледны стали они под косыми солнца лучами, бьющими из быстро, в панике, бегущих туч.
Дырки в тучах, и в дыры бьет свет; свет внизу, и свет вверху, а между ними тучи, и это и есть вся жизнь.
— Эй! — заблажил Кузя. — Навались!
Осип сплюнул в воду.
— Куда уж круче.
Осип сидел на веслах, а Культпросвет на корме, а Кузя на носу. Они сидели? Стояли? Лежали? Плыли? Им казалось — они уже висят в дымном воздухе, в сером небе, меж мышиных напуганных туч.
Солнце ушло. Ветер, насмешник, сильнее задул. Лодка накренилась и черпнула бортом воду.
— Ух ты, — выдохнул Кузя.
На целлофановом прозрачном дне валялась старая детская кастрюлька. Кузя принес: на всякий случай, воду черпать. Раньше в кастрюльке Кузина мама варила яйца.
— Пальцами и яйцами, — сказал сквозь зубы Кузя, бешено вычерпывая воду, — в солонку не лазить.
Осип греб, а ему казалось — он делал вид, что греб. Он хорошо видел, как белеет лицо Культпровета, будто он накурился до одури и сейчас перегнется через борт и сблюет.
— Ребята, раздевайсь, — тихо сказал Культпросвет. — И прыгай, ребя!
— Я те прыгну, — мучительно выдавил скрюченный Кузя; кастрюля в его руках металась вниз-вверх, вниз-вверх.
— Дыр в лодке нет, — угрюмо сказал Осип, наворачивая веслами. — Без паники.
Мочальный остров был уже совсем близок.
Осип прищурился. Ой нет, далек.
Солнце на бешеный миг выскочило из-за туч и буйно заплясало на серой мертвой воде.
— Вода мертвая и живая, — мертвыми холодными губами вылепил Кузя, — мертвая и жи…
— Давай-давай, — мрачно бросил Осип, задыхаясь, работая веслами, — еще про Иванушку-дурачка нам расскажи.
— Не, — губы Культпросвета тряслись, — лучше про царевну-Лебедь.
— Царевну-Лебядь? Белять?
Лодку мощно сносило. Вода как взбесилась, волокла ее беспощадно, играла с ней, прозрачной дурной игрушкой, куриной косточкой, дохлой щепкой.
Играла с людьми, непрочно, мимолетно сидевшими в ней.
— Пацаны, — Культпросвет закусил губу и стал совсем цвета простыни, — нас мимо тащит. Ну мимо Мочалки несет! Сто пудов!
Осип уже ничего не говорил. Взмахивал веслами и вонзал их, два деревянных ножа, в серое плотное масло воды.
— Господи, — сказал Кузя. — У меня руки онемели вообще.
— Господи? — спросил Культпросвет. — Где тут Господь?
— На Мочалке Он сидит, — зло сказал Осип, махая веслами, — ждет не дождется.
— Блин, — сказал Кузя и кинул на слюдяное дно лодки кастрюлю, — здесь же течение! И ямы, ямы! Засосет.
— Лес, поляна, бугор, яма, — прошептал Осип. — Обрыв, взрыв.
Лодка осела в воду уже до странных смешных бортов, сработанных из тоненьких древесных стволишек. Круглые глаза Кузи видели только кастрюльку. Косые прищуренные злые глаза Осипа — только воду и весла. И только Культпросвет видел все.
Он видел, как они, не успев стащить с себя джинсы, прыгают в воду. Как плывут, переругиваясь, отплевываясь, дрожа от охватившего и снаружи и изнутри холода. Как ноги все тяжелее, медленнее, потом очень, страшно, дико медленно и сонно и обреченно, шевелятся под водой, наливаясь черной чугунной кровью. Как все бессильнее, беспомощней взлетают над поверхностью реки руки.
Как Кузина голова ныряет в воду, потом опять поднимается над водой, и глаза у него как у рака, и волосы стоят как рачьи усы, и он уже рак, а не человек. И черный рачий страх в его глазах, а потом, внезапно, подводная рачья усмешка. И потом — рачье темное, тинное равнодушие. К серому воздуху. К серой воде. К серому недосягаемому острову, так и оставшемуся мечтой. Ко всему. И даже к тому, чего нет и не было.