Выбрать главу

Выловят рака, не выловят — все равно. Будут махать застылыми клешнями. Будут вдувать в тинный песочный рот ненужный воздух. Напрасно. Ни к чему. Дух земли. Они наглотались духа воды, и вода взяла их, обняла и пояла.

Культпросвет наконец решился — вернее, тело решило все за него. Он раздул ноздри, открыл рот, как рыбий детеныш, мимо которого плывет дохлая муха, вкусная еда, и ртом и ноздрями втянул внутрь себя обнимающую его ледяную воду. Лед хлынул в него радостно и торжествующе, забил носоглотку, втек в легкие, и легкие скрутила эта проклятая боль, он так ее боялся, не хотел. Тело закрутилось в клубок, в комок, повторяя извивы боли. Тело пыталось зажать боль руками, ногтями, локтями. Боль, вползи в меня, как улитка в ракушку. Я не хочу отпускать тебя. Ты теперь моя. Моя.

Вращаясь в невесомости воды как волчок, он старался не упустить, не выпустить изнутри боль, приручить ее, сделать ее своей. Грызи меня, вгрызайся, ты станешь родной. Он вдохнул еще, и еще раз острый огромный стальной нож прошелся по набитым водой, как солью, легким. Голова стала легче пуха. Анестезия. Обезболивание. Зачем эта выставка. Зачем эта лодка. Что они придумали. Кто их остановил. Никто. Низачем. Никогда. Нигде. Никого. Не было.

Став неподвижным и каменным, как Кузя, он опускался на дно, возвращался в родной дом.

А наверху, или, может, внизу, глубже глубоко и выше высокого, еще плыл, еще бился Осип.

Он все еще боялся вдохнуть.

Верх и низ опять поменялись местами, и их наполненные водой головы перевернулись, как тяжелые кувшины, и из них вылилась вся вода, из всех дыр глазных, ушных и ротовых, и вылился весь воздух, и вылились вся дурь и вся мудрость, и они снова сидели в непрочной, колеблющейся прозрачной, призрачной лодке, и Кузя подумал: вот мы уже и призраки, — а Культпросвет подумал: неужели мы на том свете, а Осип подумал: черт, почему мы видим, мы же ослепли, почему слышим, мы же оглохли, — и рядом с лодкой плыла глупая Кузина обгорелая кастрюлька, покачивалась на волне, и течение уносило ее все вдаль и вдаль от лодки, казалось, торжественно стоящей.

— Эй, — сказал Кузя хрипло, — лодка-то наша… корни пустила…

— Голос прорезался? — мрачно спросил Осип. — В Большой пора.

— По-большому, — басом сказал Культпросвет и выхаркнул в реку из стеклянной, наждачной глотки сгусток бреда.

Бред, в обнимку с болью, поплыли вслед за кастрюлькой, течение вихрило их и крутило, течение пьяно играло с ними, хулиганило, улыбалось, шептало, ворчало, напевало, обтекало их, вспыхивало то алмазом, то металлом, и парни ошалело глядели, как уплывает мимо них их жизнь.

— Пацаны, — подал голос Кузя, — а что это с нами было?

— Весь ты мокрый, гляди, — кивнул головой Осип.

Осип злобно стаскивал, рвал с себя мокрую куртку, рубаху. Голую спину последнему солнцу подставлял.

Солнце толстым круглым выменем выпрыгнуло из-за туч и наконец яростно, весело залило реку, остров, лодку, из руки и затылки желтым молоком.

Струи солнечного молока текли, стекали прямо в Оку и Волгу, и вода на глазах из серой, гадкой становилась золотой, нежной, сладкой.

Кузя сказал:

— У меня ноги дрожат.

— Обувка к херам утонула, — улыбнулся Осип.

— А как мы выплыли-то? — хрипло спросил Культпросвет.

— А пес его знает, — сказал Осип. Вздохнул: — Курево жаль.

Закатное молоко густо и сладко облило прибрежный тальник, мокрый грязный песок, лодка неловко, по-щенячьи ткнулась деревянной мордой в берег, и они странно, долго, как во сне глядят на уходящую любовь, глядели на шелестящий под холодным ветром прошлогодний дерн, на стебли новой свежей травы, упрямо, жадно лезущей из черноты и тьмы наружу, в боль и грязь, да, но и в золото и сладость тоже.

Выпрыгнул первым Кузя. Он схватил лодку за нос и подтащил ее к берегу.

— Руки не гнутся, — извиняющимся голосом сказал, усмехнулся ледяными губами.