Он вернулся через четверть часа. И не один. Я обратился в слух. Проклятые пружины не позволяли мне вскочить и прижаться ухом к стене. Потом Скарга сказал своему посетителю длинную фразу громко. Я различил лишь три слова: "...десять минут... тихо..." У них стукнула дверь, и тут же ко мне вошел Скарга. Свой коричневый пиджак, сложенный подкладкой наверх, он держал на согнутой руке.
- Что, идем? - спросил я, приподнимаясь.
- Лежи, лежи, - успокоительно ответил он, скинул пиджак на стол, и на меня уставилось дуло никелированного пистолета. Я знал из дела, что этот пистолет отнят у доктора вместе с паспортом, часами, костюмом, шляпой и саквояжем, что в обойме восемь патронов и ни один из них вроде бы еще не израсходован.
- Ты что! - только и нашелся я возразить. В голосе своем я расслышал предательскую хрипотцу страха.
- Хватит врать, - сказал Скарга. - Там у меня привязан к стулу филер. Тот, в кепочке, что проверял нас в трактире...
"Осел! - подумал я с ненавистью. - Ведь чувствовал, что этот осел все погубит".
- Он кое-что мне поведал, - продолжал боевик, - не будем зря тратить время. Тем более, что я и сам не слепой.
- Ну, и что ты хочешь узнать от меня? - спросил я, стараясь собрать волю. Черная дырочка в никелированном стволе меня заворожила.
- Почему меня не берут? Твое задание? Когда намерены брать?
- Насколько знаю, Скарга, - ответил я, стараясь уйти от предательства, - тебя после ареста пытали, но ты ничего не выдал. Почему же ты хочешь меня сделать подлецом?
- Пытать тебя у меня времени нет, - сказал он ледяным тоном. - И я не умею. Я просто вгоню тебе пулю в лоб. И ты понимаешь, что другого выхода у меня не будет.
Ничего я не понимал, хотя и понимал, что все, что вижу и слышу, реальность. Спина моя налилась чугунной тяжестью, мне хотелось закрыть глаза и заснуть. Память воскресила картину, как я полз с тремя пластунами по сопке к японскому окопу за "языком" и падал с ножом на скованного ужасом японца; потом мне вспомнилось, как я отбивался саблей от штыка, и еще увидел себя впереди своей роты с зажженной папиросой в руке - я вел роту в атаку и курил на ходу с тою же медлительностью, как курят в салоне. Но теперь я боялся, по телу растекался страх и гасил мою волю. Этот беглый эсер не запугивал меня, он не блефовал, бесстрастное окаменевшее лицо говорило, что этот человек сдержит слово. Боевик предлагал выбор, и я подчинился.
- Ну что ж, - сказал я, - проигрыши приходится отдавать. - Кровь стучала у меня в висках, я лихорадочно обдумывал приемлемую меру признания. - Моя задача ограничивалась курьерскими обязанностями - взять деньги. Если дадут. По этой причине тебя не хватали. Но когда и как возьмут - я не знаю. Это дело местного управления...
Такой ответ, хоть и правдивый, не мог удовлетворить боевика; все это он знал или понимал. Я чувствовал, как нарастает его раздражение и формируется жесткая решимость объявить приговор. Рассказывать все под страхом смерти было противно моему достоинству, но молча ждать выстрела было мне тоже не по силам: панически, как мышь, я отыскивал спасительную лазейку. Если бы я сам не ломал волю людям, не требовал предательства в обмен на жизнь или свободу, то, наверно, продолжал бы твердить о своей неосведомленности, подвигая конфликт к трагической для себя развязке. Но я знал состояние ума при таком допросе. Каждое мое слово Скарга взвешивал на весах правды, соотносил с множеством обстоятельств, с прошлым, с неизвестной мне информацией. Скарга ожидал какой-нибудь следственной тайны, которая помогла бы ему увидеть невидимое и разглашение которой было служебным преступлением.
- Мне известно другое, - сказал я, испытывая радость смертника, обнадеженного отменой приговора. - Вы считаете нас подлецами. Ты убежден, что твой товарищ Пан застрелился. Сам себя. Так вот, - я помедлил, видя, что попадаю в цель, - он убит сегодня утром. Но наши люди к этому непричастны. Это точно, Скарга. Убит! - повторил я, читая в его глазах растерянность и недоверие. - Наши убеждены, что Пан стал жертвой ваших внутренних распрей. И еще, Скарга, - соблазны жизни туманили мой мозг, мне хотелось спасения, я доказывал свою искренность. - Год назад тебя взяли с прокламациями. Так знай: тебя взяли по доносу. Кто-то сообщил телефонным звонком, что вечером, около восьми часов, человек по фамилии Булевич принесет в депо листовки...
Я увидел, что мои слова попали в больную точку. Вонзились в нее, как нож. Эта неожиданная для него новость была полностью правдивой; о существовании таинственного доносчика я узнал еще в Смоленске, когда меня знакомили с делом Скарги, с обстоятельствами ареста и побега... Я попал в десятку, боевик потерял ко мне интерес; я ощущал, что мысли его вихрятся вокруг фигуры доносчика. Следовало закрепить нечаянную победу, и я сказал:
- Можешь выпустить в меня всю обойму, но больше мне сказать тебе нечего. И все же, хотя ты и чувствуешь сейчас себя победителем, даю тебе честный совет: бери извозчика - и гони подальше от Минска. Ты везучий, может, тебе и посчастливится...
- Лучше бы ты помолился, - ответил Скарга, - потому что и тебе сейчас повезло.
Он взял пиджак, ключ, вышел из номера, ключ дважды провернулся в замке, а я несколько минут не мог подняться, обессиленный пережитым. Мысли мои были ничтожны. Я думал, что каждого человека можно сломать, потому что он кого-то любит, и перед теми, кого он любит, на нем лежит большая ответственность, чем служебный долг. Хозяин смоленской явки любил дочь и стал служить нам, чтобы ее не трогали; мне жаль оставить сиротой сына; Живинский, возможно, знает за своим агентом какую-то слабость, которая позволяет требовать от него доносов. Сломанный делает что прикажут и молчит. Самая надежная гарантия молчания - смерть. Вот убили утром некоего человека с партийной кличкой Пан. Почему именно сегодня, в день приезда Скарги? Кто-то боялся их встречи. Возможно, этот Пан что-то особенное знал, подозревал о чем-то таком, что не должен был узнать Скарга. Но кто мог разведать о возвращении Скарги в город? Все хитрят, все друг другу опасны. Меня заняло размышление, насколько окажутся полезными для боевика вырванные из меня сведения. В целом, успокаивал я себя, большой пользы он не извлечет. О самом важном - внутреннем агенте, вечерней сходке - я умолчал. Таким образом, господин эсер, остается возможность новой встречи. Но мое признание о доносчике, об умышленном убийстве Пана по мотивам внутрипартийной распри могло натолкнуть беглого боевика на разгадку нашего агента, вернее, агента Живинского. А это означало безусловный провал операции. И если, не дай бог, Скаргу схватят и он изложит нашу беседу на допросе, а в таком удовольствии он едва ли себе откажет, то перевод в Москву не состоится, а состоится мое позорное увольнение со всеми вытекающими из этого следствиями...