Дубовые столы только что не прогибались под блюдами, кувшинами, чашами, горшками, под налитыми до краёв чарами — у посадника и знати серебряными, у дружинников и прочего люда — костяными да деревянными. Для пира подали нескольких зажаренных на вертеле кабанчиков, возложенных на громадные подносы, с которых обильно тёк и капал ароматный жирок, перепёлок и уток, которых этим утром настреляли в ближней роще и на берегу Ильменя, печёную стерлядь и копчёных лещей, крошившуюся в пальцах пареную репу, варёные бобы и нарезанный ломтями лук, мочёные, прошлого урожая яблоки и вишню, едва успевшую поспеть этим летом. Хлеб подали на стол горячим, только из печи, так что от румяных караваев шёл такой же душистый пар, как от блюд и подносов с дичью.
Может, до изысканного разнообразия княжьих пиров Добрынин пир и не дотягивал, но стол был достаточно обилен, а вся еда отменно вкусна.
Дружинники уже выпили за здравие посадника, а сам он поднял чару за их воинское искусство и отвагу. Кроме хлебного вина, наливали и заморские красные вина, которые не были так крепки, но, смешавшись с хлебным зельем, лихо ударяли в голову.
Добрыня сидел во главе стола, облачённый в красную, с широкими рукавами рубаху, красиво вышитую по вороту. Было жарко, и посадник давно скинул кафтан и шапку. В то лето ему сравнялось пятьдесят два года. Он был по-прежнему могуч, а постоянные боевые схватки не давали ему огрузнеть. Высокий, широкий в плечах, Добрыня казался моложе своих лет, разве что обильная седина, запудрившая его тёмно-русые, по-юношески густые волосы выдавала его возраст. Он подстригал свои кудри коротко, как и бороду, длиннее они вырастали лишь за время долгих военных походов, когда бывало не до ножниц. Лицом посадник походил на свою старшую сестру, то есть тоже красив, но если красота Малуши была тонка и нежна, то лицо её брата отличалось суровостью, которую подчёркивали два небольших шрама: один — расчертивший слева лоб и перечеркнувший бровь, другой — прошедший от правого уха до самой бороды.
На редких в последние годы пирах Добрыня пил много, но и ел немало, а потому долго не хмелел, если вообще позволял себе захмелеть: привычка постоянно ожидать опасность заставляла его даже в часы отдыха следить за собою и не допускать никакой слабости.
Впрочем, внешне он не выказывал ни малейшего напряжения: сидел, безмятежно развалившись в резном кресле, покрытом медвежьей шкурой, с благодушной улыбкой слушал бренчание гуслей, жалобные песни дудок да залихватские песенки колобродивших промеж столов скоморохов. Покуда хозяин и гости были ещё трезвы, хитрецы-скоморохи пели всякую невинную ерунду: про девиц и молодцев, про весёлых охотничков, ну и в таком же духе. Ничего, как только выпивка станет туманить всем разум, эти ребятишки обнаглеют — начнутся шутки, от которых, бывает, не то что девица (за столом девиц-то с бабами и нету, так оно спокойнее), иной парень и то краской зальётся. Ну, а после жди и вовсе острого угощения: запоют лихие кривляки, скажем, про быка, что задумал дуб да ясень опрокинуть, но только лоб о них разбил, либо про красных петушков, коих один сосед другому подпустил, и те ему всё зерно в амбаре поклевали. Вроде и не придерёшься ни к чему: ну, бык, ну, дубы с ясенями, ну, петухи зерно клюют. Только все понимают, о чём поют, тряся бубнами да похохатывая, бродячие потешники. Дескать, зря князь взялся идолов крушить, не справиться ему с волхвами да со старыми богами, а соседям, что греческую веру приняли, можно и красных петухов в дома запустить... уж запускали — чуть полгорода огнём не спалили.
Можно, конечно, взять да выпороть наглецов, чтоб научились языки за зубами держать, иные удельные князья, воеводы, посадники так и поступают. Но Добрыне было противно воевать с нарядившимися в цветные тряпки деревенскими дураками. Пускай воображают, что их кривляния — это глас народный, что люди от их песенок умнеют, больше понимают. Сами-то они хотя бы что-то поняли? А то ведь только болтают да баламутят народ.