Даже мои периодические мрачные взгляды не остудили его пыла. Наконец он заметил, что я недовольна, и, всплеснув короткими ручками, воскликнул:
— Да я вас умоляю! Наверно, вы думаете: вот пристал этот Моисеенко, привязался-таки, вы на него только посмотрите, нет, вы на него только посмотрите! Он ведь еще в ресторан пригласит и кушать будет! Девушка, вы так не расстраивайтесь. Я если с вами еду — это как на мину наступил: стоять — вроде-таки неудобняк, а ногу поднять — так ведь убьет, подумать только!
Я улыбнулась, потому что это было действительно смешно, и ответила:
— Образно сказано.
— Да вы еще не слышали моей тетушки Ривы! Она так и говорит: от тебя, Сема, как от судьбы, никуда-таки не ускочишь. Был у нее один знакомый дядюшка, жил он, не приведи боже, в Париже. Как ни странно, он там жил не на улице Розьер, близ синагоги, а в самом что ни на есть французском квартале и поэтому совсем офранцузился, перестал исполнять субботу, праздники забыл, свинину кушал за обе щеки, в общем — француз французом. И только одно напоминало о его национальности, и это была его фамилия. Хорошая такая фамилия: Кацман. Самая обычная фамилия, только не в Париже. И решил этот дядюшка сменить свою фамилию, раз только она от его национальности и осталась. Решил просто перевести ее на французский язык. «Кац» — по-еврейски, на идише, «кошка» — по-французски будет «ша» (chat), «ман» — по-еврейски «человек», а «человек» по-французски будет «лом» (Phomme). Вот и дивитесь, девушка: вместо Кацман получилось Шалом. Вот это моя тетушка Рива и называет: от судьбы не уйдешь.
— Интересно, — сказала я. — Наверно, остроумный дядюшка.
Сема Моисеенко, верно, хотел сказать еще что-то, но в этот момент его прервали. Прервала не кто иная, как старушка, сидевшая в электричке прямо напротив нас. Старушка имела сухое лошадиное лицо, поджатые губы, под морщинистым лбом в глазницах ворочались два выпученных глаза, зеленовато-серых, водянистых. По мере того как она прислушивалась к речам Моисеенко, глаза ее выпучивались все больше. На сухой морщинистой шее натягивались две остро выступающие жилы. В тот момент, когда казалось, что глазам дальше некуда выпучиваться, а жилам натягиваться, старушенция подалась вперед и гаркнула:
— Что смеетесь? Вам по сорок лет, а вы смеетесь!
Я мельком глянула в свое отражение в оконном стекле и увидела там элегантную блондинку, которой ну никак нельзя было дать больше двадцать пяти — двадцати семи лет. Старушка же перекинула свой огонь на Сему Моисеенко и, до поры до времени оставив мою скромную персону, сосредоточилась всецело на моем словоохотливом спутнике. Начало было впечатляющим:
— Ты на себя посмотри! Ты же жид! Жид! Ты с Молдаванки. Говори, ты с Молдаванки, Мишка Япончик — твой дедушка! Ты, иудей! Что лыбишься?
Моисеенко безответно пожимал плечами, обозначая слабую улыбку. Дальше события развивались совсем уж в непредсказуемом ключе. Бойцовая старуха подскочила и, ткнув узловатым заскорузлым пальцем сначала в бок, а потом в спину сидевшего рядом согнутого седенького старичка, заорала на весь вагон:
— Он пенсию получает, а вы куда едете?!
— Дурдом, — шепотом сказал Моисеенко.
«Задачки сумасшедшего математика», — подумала я.
— А ты, ты что с ним разговариваешь? — напустилась старушка уже на меня. — Из какой масонской секты твои родители? Что молчишь? Масонка, масонка, на лбу написано! Была бы из секты, не стала бы с ним общаться!
— Караул, — все так же шепотом сказал Сема Моисеенко.
— Ницше был хор-рошим человеком, он умер в сумасшедшем доме! — рявкнула старушка, на некоторое время отвлекаясь от нас. Моисеенко хотел было завести привычную речь о том, что он — это судьба, но его тут же пригвоздила фраза:
— А ты что молчишь? Ты на себя посмотри, а не молчи! Жид несчастный! Ну, я тебе говорю, придурок очкастый!
Тетушка, а вы не пробовали провериться у психиатpa? — самым любезным тоном спросил Сема Моисеенко. — У моей тети Ривы есть прекрасный врач, честный человек и семьянин. Он — диагност, его зовут доктор Шапиро. А вы почему такая антисемитка и ксенофобка? У вас, наверно, нелады с пищеварением?