— Я уговаривал, товарищ учитель. А теперь искренне вас прошу, чтобы и вы еще раз поговорили с ним. Хотел к директору обратиться, но просто не осмелился.
Юрий Юрьевич вызвал Гайдая к себе в тот же день, после уроков. Он заперся с ним в учительской комнате.
— Вы знаете, о чем я хочу с вами говорить?
Мечик потупился:
— Догадываюсь. Отец приходил. Жаловался, наверное.
— Где вы были, Гайдай, позапрошлой ночью? Вы знаете, чем это может закончиться?
— Интересно.
— Что?
— Интересно, говорю, чем это может закончиться?
— Вы станьте, пожалуйста, прямо, не выкручивайтесь. С вами разговаривает классный руководитель!
— Ну, стою. Я же не солдат.
— Вы — ученик. Это может закончиться тем, что вы не будете допущены к государственным экзаменам. За ваше поведение. Ваш отец Берлин брал, а вы пятнаете его доброе имя. Хоть бы об этом подумали! А мать ваша… Разве думала она, страдая в фашистской неволе, что сын так ее «будет утешать»?
Мечик быстро глянул на Юрия Юрьевича, непонятное выражение мелькнул в глазах. Что это было? Раскаяние, сожаление?..
— Что вы мне об отце, о матери… — буркнул он. — Я уважаю их.
— Неправда! — воскликнул учитель.
Мечик молчал.
— Неправда! Вы дошли до того, что начали пьянствовать. Мне известно, что вы и в карты играете, на деньги.
— Кто же это вам наябедничал? Не иначе как Жукова!
— Вы же пьяным возвратились домой? Отец рассказывал, что от вас так и разило водкой.
Мечик дерзко улыбнулся.
— Ну, был под хмельком. Правда. А вы разве в восемнадцать лет не того?.. — Он выразительно хлопнул себе пальцем по шее. — Не заливали за воротничок?
Этот дерзкий, развязный жест, слова, тон были так невыносимы, что кровь ударила Юрию Юрьевичу в голову, зашумела в висках, он порывисто встал и изо всех сил ударил кулаком по столу.
— Молчать!
Пенсне слетело, жалобно звякнуло стекло…
В тот же миг учитель понял, что не выдержал, треснула какая-то очень натянутая пружина, но уже не было силы сдержать себя, и он еще раз страшным голосом закричал:
— Молчать, негодяй!
Потом схватился руками за голову и начал ходить по комнате. Немного успокоившись, сел.
— Вы можете дать мне слово в последний раз? — спросил у Мечика. — Честное слово, что решительно измените свое поведение?
Гайдай молчал.
— Подумайте. Я хочу, чтобы это честное слово было настоящим, из глубины сердца. Я думаю, что вы еще не все утратили.
Мечик продолжал молчать. Настала длинная пауза.
— Вы будете отвечать? — спросил Юрий Юрьевич.
Мечик стоял молча, рассматривая что-то за окном.
Учитель понял, что ученик больше не промолвит ни слова, что это — ответ на его восклицание «молчать!».
Юрий Юрьевич встал, прошелся по комнате, потом остановился и шепотом приказал:
— Уходите!
37
Роман Герасимович, кроме газет, выписывал с десяток разных журналов, из них половину литературно-художественных. Нина сразу забирала к себе в комнату каждый новый номер журнала и, вооружившись карандашом, читала рассказы и повести. Читала внимательно, делала пометки на полях, иногда записывала содержание, интересный образ или эпитет.
Бывало, что какое-то художественное произведение трогало ее, тогда девушка с досадой думала, почему не она его написала. Ведь, наверно, и она, Нина Коробейник, могла бы найти такую мысль, сюжет и так написать. Ее удивляло, что небольшие рассказы, без сложной фабулы, часто вызвали у нее глубокие эмоции, волновали, будили хорошие мысли.
Каждый раз она сравнивала свой рассказ с произведениями, помещенными в журналах. Ей казалось, что оно не хуже, может, даже и лучше. Почему же произведение должно лежать в ящике? Его тоже могли бы прочитать десятки тысяч людей.
У Нины появилось непобедимое желание увидеть свой рассказ напечатанным. Вся ее предшествующая нерешительность исчезла. В один прекрасный день она отнесла рукопись в редакцию литературного журнала.
Секретарь редакции перелистал страницы ее произведения, записал адрес Нины и велел прийти через неделю.
Идти за ответом было труднее. Девушка волновалась. Она все думала, не лучше ли просто позвонить в редакцию?
Вот и знакомый дом. В самом деле, позвонить бы!
А впрочем, почему она так нерешительна? Надо думать только про хорошее. «Поздравляю! Поздравляю! Ваша рукопись уже отослана в типографию!» В скором времени все увидят, что с ней нельзя шутить! Все? Конечно, все, весь десятый класс, весь комсомольский комитет школы убедятся, что с нею нельзя вести себя так, как с другими. У нее сложная и тонкая психика будущей писательницы, особая духовная организация. Надо понимать это. И поймут! Рассказ, безусловно, одобрен. Это — счастье! Это — победа! А как будет неприятно и Жуковой, и Марийке, и вообще всем, что они так ошибались в ней, не учли ее творческой натуры. Такой талант случается нечасто!
— Читали ваш рассказ, — сказал секретарь редакции, — читали. Садитесь, пожалуйста!
«Одобрено!» — екнуло сердце.
Секретарь поискал в ящиках письменного стола, положил перед собой ее рукопись, такую знакомую Нине.
«Итак, рассказ еще не в типографии!»
— Написан грамотно, — продолжал секретарь. — Вы должны и дальше работать. У вас есть хорошее зерно! Но еще далеко, далеко до совершенства. Не вызрел еще ваш рассказ, печатать его нельзя.
Он вдруг внимательно глянул на Нину, и ей показалось, что поискал глазами графин с водой.
— Нет, я слушаю, — сказала Нина, ощущая, как вся кровь отлила от лица.
Никогда еще девушка не чувствовала себя такой несчастной. Все словно сговорились против нее. Невыносимо чувствительным был этот внезапный переход от надежды, почти уверенности, к краху.
Домой пришла в таком подавленном настроении, что все было безразлично. Старалась припомнить, что ей еще говорил секретарь. Кажется, он хвалил отдельные удачные места… Что из того? Ведь печатать рассказ все равно не будут!
Неожиданно сердце похолодело от мысли, что кто-то в классе может узнать о ее неудаче. «Зачем, зачем было нести рукопись в редакцию? Какая ошибка!»
За окном послышался шум машины. Приехал Роман Герасимович. Нина прячется в свою комнату. Ей не хочется, чтобы отец видел ее в таком состоянии.
Родителей голос гремит за стенкой в передней, потом он переносится ближе, и, кажется, весь дом наполнился его голосом.
— А где же Нина? Ни-на!
Роман Герасимович, веселый, торжественный, зашел к дочери. Лицо его сияет, он энергично трет обеими ладонями бритую главу.
— Ты почему прячешься? У меня такая радость! Сегодня в конце концов закончилось испытание новых пассажирских самолетов. Моей конструкции и конструкции Соловьева! Его самолет признан лучшим. Ах, Нина, какая это прекрасная машина! Какое совершенство!
Дочь смотрит на отца так, словно ничего не понимает:
— Соловьева конструкция лучше? Отец, чему же ты радуешься?
— Как чему? Почему же мне не радоваться? Ведь такой машины у нас еще не было! Это настоящая летающая яхта! Воздушная яхта! Повезу и тебя на аэродром. Хочу, чтобы ты собственными глазами увидела этого белого лебедя! Ха-ха, лебедя! Ему, бедняге, и не приснится никогда такая скорость! Ай, Соловьев Гришка! Я всегда говорил, что он когда-то заткнет за пояс нас, старых конструкторов! Ну и молодчина! А коллектив какой себе подобрал!
Возбужденный, радостный, он легонько взял дочь за подбородок:
— Разреши, ты что-то сегодня слишком в миноре?
— Отец, итак, ты теперь… на втором месте?.. И… и радуешься?
Роман Герасимович весело захохотал:
— Вот что тебя смущает! Но не радоваться не могу, Нина! Какой талант растет! Соловьевым гордиться надо! Я с готовностью поучусь у него!
Глядя на счастливое лицо отца, Нина и себе улыбнулась. Стало легко на сердце.
— Папа, ты очень хороший человек!
— Вот как! Спасибо.