Хорошо, что теряешь. Что было бы с человеком, если бы он трепетал от каждого запаха, музыкального звука или фразы? Если бы депрессия и восторг бесконечно раскачивали его, как килевая качка в шторм. Ведь он не смог бы тогда логически мыслить, не смог бы заниматься своим делом, воспитывать своих детей, гладить брюки, получать зарплату.
Как хорошо – неизбывная горечь: никотином и алкоголем ты сушишь гортань и ноздри, а житейские катары превращают тебя в матерого трудягу, диоптрии здравого смысла усмиряют буйство глаз, а дренажная система пятого десятка отлично справляется с половодьем чувств. И ты колупаешь диетическое яйцо и отводишь взгляд от акваланга, ластов и гидрокостюма.
В конце концов смирись, говорю я себе, ты никогда больше не будешь молод. В конце концов есть в твоей жизни еще кое-что, кроме былых восторгов. Есть твои маленькие мужички, три сына – тройка нападения. И есть еще нечто – подсвеченный в ночь портал Железки, и там, за проходной, твой алтарь, жертвенник, ложе вечной любви. Пусть наши девочки стареют, но за воротами Железки отливает оловом и перламутром вечная Клеопатра, муха Дрозофила, мать мутаций.
Тут Павел Аполлинариевич улыбнулся своим мыслям, подмигнул своей Наталье, замурлыкал мотивчик «Гринфилдс», поиграл для душевной гармонии мускулами брюшного пресса и попросил своего соседа, математика Эрнеста Морковникова, сообщить, который час, какой день недели, месяц, год и «какие милые у нас тысячелетия на дворе».
Эрнест Аполлинариевич с фальшивым равнодушием взглянул на свои часы и не без скрытого удовольствия сообщил Слону все эти данные и, кроме того, барометрическое давление, затем собственное артериальное давление, температуру своего тела и счет пульса.
Удивительные часы были призом, который принесло Эрнесту Морковникову его недюжинное дарование на весенних математических играх озера Блед. Не более сотни этих удивительных аппаратов было выковано фирмой «Лонжин» для выдающихся особ нашего времени, не более сотни. Кроме перечисленных уже свойств, часы Морковникова обладали и еще какими-то уже не удивительными, а удивительнейшими, неясными еще владельцу свойствами. В частности, они действовали на психику и вегетативную нервную систему в самом положительном тонизирующем смысле.
Эрик стал действительным академиком в неполные двадцать пять, а в неполные тридцать исписал своими отечественными и иностранными титулами целиком школьную тетрадку своего сына. Он все начал рано и всего очень рано достиг. Он был вундеркиндом и стал вундерменшем. Он был неслыханно популярен и не только как гениальный математик, но и как личность, как обаятельный джентльмен, борец против загрязнения окружающей среды.
Но все-таки он был гениальным математиком и, увы, ничего не мог поделать с этим своим качеством. Это качество порой не только не помогало ему, но даже и мешало, выставляло порой в нелепом и смешном виде, ибо принимало характер мании. Председательствуя, например, однажды в консультативном подкомитете ЮНЕСКО по вопросам экологии, стоя под софитами в белом старинном зале с тончайшей резьбой по мрамору, Эрнест Аполлинариевич вдруг заметил в галстуке пакистанского коллеги заколку, похожую на дальнейшее сползание сигмы к катеноиду удлиненной под вечер тройной альфы в кубе обычной урбанической дисгармонии банахового пространства, откуда следовало, что
о чем он и сообщил изумленным коллегам по борьбе.
Вот и сейчас в комфортабельном кресле наиновейшего аэро, предаваясь приятным воспоминаниям о недавнем отдыхе и наводя порядок в своем кейсе, Морковников вдруг почувствовал подкожный гул и мощные под печень толчки крови, отравленной любимой математикой.
Письмо к Прометею
Скрипнув зубами, я написал под анкетой журнала «ВОГ» свою сигнатуру, вложил анкету в именной конверт, приклеил марку «Семидесятилетие русского футбола».
Проклятая марка без всяких оговорок и намеков говорила, вернее даже не говорила, а вопила об углублении синусоиды кью в противозвездном противолунном кабацком пространстве.
О Боги Олимпа! «∞ и & ты, Прометей, кацо, душа лубэзный, за что мне такие муки? и неужели
а лямбда-сука убежала с просроченным пропуском через проходную в дебри окаменевшего за четыре столетия винегрета, чтобы снова выплыть уже как
О батоно, ты помнишь ту непристойную картину,[1] где четверо тигроподобных усачей в трико играют в регби двое голубых и двое оранжевых один из них вполне пенсионер как они под неспокойным и прохладным небом в кустах лаврового листа который мы с тобой о Прометей с таким риском на рынок в Олимпию возили пусть так. Пусть так! Ах так, месье Руссо? Как мы с тобой смертельно рисковали, генацвале, а они – гоняют мяч без всяких выражений молча в нелепых позах с кошачьими порочными мордашками рантье пускай теперь текут в водораздел родной Железки измельчаясь в состав молекулярный и внедряясь в обмен веществ Сибири необъятной – адью! – и вот на память
мученья печени, истерзанной орлами... там на Кавказе, помнишь,
потерпи – я ухожу, захлопываю двери: сперва фанерную, дубовую потом, потом цемент, потом асбожелезо, теперь броня и цинк, и алюминий... я наконец убрался в уединенный сейф в родной Железке, в которой я плюю на все анкеты журнала «ВОГ» и «Литгазеты», унылые вопросы оставляю за проходной и шлю тебе привет, вот эту птичку
Ох, оох, уух и на этом спасибо, дайте воды... мы, кажется, проходим облака? Что-то тряхнуло? Не обращайте внимания, однажды я летел в Перу, так нас так тряхнуло, как... как... как в автобусе, знаете ли... Вам приходилось, должно быть, ездить в автобусе? Прошу вас, это дурно – заглядывать в чужие бумаги... да, я нарисовал птичку... дайте воды... ах, вы из молодежной газеты? Сейчас, я отвечу на все ваши вопросы.
– Простите, Эрнест Аполлинариевич, который час? – спросил корреспондент, чтобы сделать академику приятное.
Морковников сквозь ресницы посмотрел на свой чудесный аппарат:
– Восемнадцать часов двенадцать минут Москвы. Соединив эти цифры, опытный журналист получит дату Бородинской битвы. Пульс 200 ударов в минуту.
Уже давно все были привязаны и курение прекратилось, когда из туалета выскочил человек и непринужденно пошел по снижающемуся в тучах коридору.
То ли полноватый, то ли малость отекший, то ли кудрявый, то ли нечесаный, то ли малость «с приветом», то ли «под мухой», то ли нарочито художнически расстегнутый, то ли потерявший пуговицы, то ли еще не старый, то ли уже не молодой, то ли застенчивый, то ли просто смурняга – человек этот своей неопределенностью корябал нервы приличной публике. Это был, конечно, Ким Морзицер, кинофото-музлиткульт-работник из клуба города Пихты, зачинатель всяческих зачинов, новшеств, нестареющий искатель новых форм, прожевавший осколками зубов не один десяток сенсаций, бескорыстный ловкач, основатель поликлуба «Дабль-фью», словом, законченный неудачник, разменявший личную жизнь на молодежное движение шестидесятых годов.
– Риток, есть инфернальная идея, – с напускной бодростью сказал он, зацепившись за кресло, в котором столь картинно снижалась ленивая активистка и первая красавица Пихт Маргарита Китоусова. Снижалась, покачивая ногой, или, если угодно, покачивала ногой, снижаясь, что вернее.
– Ах, Кимчик, сядь, пожалуйста, – досадливо отмахнулась красавица. Она изо всех сил не обращала внимания на Вадима Аполлинариевича, спускающегося в одиночку в гипсовом скорбном величии.