Татьяна как в воду глядела. Пришла беда — отворяй ворота. Но куда теперь пойдешь, кому пожалуешься? Друзей у него закадычных нет, а собутыльников — полно. Те же прапорщики, коллеги, прознали, что Рябченко не скупится, угощает, ну и потянулись к нему на склад… А что с этими собутыльниками, разве будешь откровенничать? Тем более что все в полку внают о краже оружия с его склада. Избави боже намекнуть кому, довериться. Завтра же будет известно начальству, послезавтра — следователю. Уж лучше самому пойти и признаться…
«Пойти и признаться?!» — Анатолий даже вздрогнул от этой, обжегшей его душу, мысли и, вскочив, принялся расхаживать по комнате. Да он с ума сошел! На самого себя заявить! Тогда ведь придется и о Валентине рассказывать, и о Семене, и о Гонтаре с его шайкой. А кто же ему простит? Никто. В уголовном мире свои законы, он уже наслышан о них; его, Рябченко, везде достанут.
Нет-нет, так не годится. Если и идти к кому, так это к Татьяне, к бывшей жене. Пасть в ноги, попросить прощения и предложить ей как можно быстрее уехать из этого проклятого города. Трудности будут по службе, потому что у него контракт с армией, надо дослужить еще год. Но год — это все же какой-то конкретный, определенный срок, есть чего ждать и на что надеяться. А чего он дождется здесь, у Валентины?…
— Тюрьмы, — сказал Рябченко вслух, и Валентина тут же заглянула в комнату (она что-то жарила на кухне). Спросила удивленно:
— Ты что-то сказал, Толик?
— Да это телевизор вон болтает, — ответил он, не поворачивая головы, а Валентина какое-то время не уходила — голос мужа она ведь отчетливо слышали! Ну ладно, не хочет разговаривать — не надо. Да и что с пьяного возьмешь? Сидит, бормочет…
В самом деле, и сегодня, седьмого ноября, Анатолий с утра уже крепко похмелился, думал, что мысли-«скакуны» оставят его в покое, но водка лишь разбудила его фантазию и обострила чувства. Он не очень-то ждал и праздничного обеда — а Валентина обещала что-то «необыкновенно вкусное», — потихоньку потягивал из бутылки, которая стояла у него в потайном месте, за сервантом. Валентина и раз, и другой строго глянула на него, искала бутылку, но не нашла. Да и некогда ей было искать: на кухне кипело у нее несколько кастрюль, а в духовке тушилось мясо. И все же, обеспокоенная, она выбрала минуту, села рядом с Анатолием на диван, сделала вид, что смотрит телевизор, что ей интересно, как везут по Красной площади ракеты, ползут какие-то зеленые машины. Анатолий же смотрел на парад отсутствующим взглядом. Странное чувство пришло к нему в эти минуты: он не ощущал себя военным человеком, уже не ощущал. Смотрел на ракеты и бронетранспортеры, на сидящих в боевых машинах солдат и прапорщиков, смотрел на красивые, четкие «коробки» офицеров, печатающих по брусчатке дружный шаг, и думал о них отстраненно, с каким-то непонятным для себя раздражением и завистью; «Ишь, вояки вышагивают…»
Гремела музыка духового оркестра, мужской голос рассказывал о той или иной «коробке», которая проходила в этот момент мимо трибуны Мавзолея; потом показывали и саму трибуну, руководителей страны, а больше всех — президента. Он улыбался, махал рукой, что-то говорил стоящим рядом с ним членам правительства, и те согласно кивали шляпами и тоже улыбались.
«Начальству чего не жить? — размышлял Анатолий. — Стоит себе на трибуне, машет…»
Он понимал, что не прав, что у этих людей, на трибуне, проблем и забот побольше, чем у него, начальника склада одного из армейских полков, но он соотнес сиюминутные свои терзания с бодрым, праздничным видом руководителей страны, и именно это его задело, царапнуло по нервам.
Валентина вскочила, сбегала на кухню, что-то там переставила, перелила, погремела кастрюлями и сковородками, снова пришла. Показывали уже гражданских, колонны москвичей; смотреть вроде бы было нечего, глаз за много лет привык к таким картинам: несли и везли громадные транспаранты, на которых были уже привычные слова: «Слава КПСС!», «Партия — единственная консолидирующая сила нашего общества!», «Дело Ленина будет жить в веках!», «Октябрь — жив!» Потом пошли призывы покрепче: «Призовем к ответу тех, кто раскачивает наш государственный корабль!», «Руки прочь от КГБ!», «Не дадим в обиду нашу армию-защитницу!»
На трибуне с этими призывами явно были согласны, потому что президент, а вслед за ним и остальные государственные мужи энергично махали демонстрантам руками.
На Красную площадь между тем вступила новая колонна. Над головами демонстрантов красных стягов не было, одна из женщин несла серебристого двуглавого орла, другая — портрет последнего российского царя, Николая Второго, бородатый мужчина в берете высоко держал трехцветный флаг и размахивал им во все стороны. В этой колонне несли иные транспаранты: «Долой КПСС!», «Партия — источник наших бед и нищеты!», «КГБ — к ответу!»
Этой колонне и этим транспарантам-призывам с трибуны тоже улыбались и махали, и удивленный Рябченко не выдержал, толкнул Валентину локтем:
— Во! Видала? Бордель какой!
— Без нас разберутся, — отмахнулась Валентина. — А по мне, так пусть бы это подольше продолжалось.
— Это зачем? — не понял Рябченко.
— А затем… — не стала она объяснять своему прапорщику прописные истины: любая крепкая власть тут же кинется наводить порядок в экономике. — Ты вот что, Анатолий, поговорить с тобой хочу.
— Поговори со мною, ма-а-а-ма-а-а… — дурашливо и пьяно пропел он, но вдруг оборвал песню на полуслове, теперь уже не таясь, достал из-за серванта бутылку, отхлебнул прямо из горлышка.
— Да погоди ты! — прикрикнула на него Валентина. — Чего глушишь? Кто тебе не дает? Сели бы по-людски за стол, выпили. Праздник все же!
— Какой это праздник! — Рябченко бутылкой показывал на телевизор. — Сейчас эти, которые «Долой…», повернутся на тех, кто «Да здравствует…». Конец Советской власти пришел, Валентина. Конец! Скоро Гонтарю твоему козырять буду. А может, тюремному надзирателю. И скорей всего. Затянула ты меня, Долматова, заманила.
И снова загорланил, откинувшись к спинке дивана:
— Да хватит орать! — рассерчала Валентина и стукнула Анатолия ладонью по плечу, стала отнимать у него бутылку. Но Рябченко не отдавал, оттолкнул ее руки, сделал это с сердцем, со зверским лицом.
— Прельстился я, Валентина, добром твоим, «Жигулями». И ты сама, конечно, ничего… А! Теперь один выход — признаваться идти. Глядишь, меньше дадут.
Валентина помертвела. Смотрела на Анатолия с ужасом, расширившимися глазами. Но тут же взяла себя в руки, спросила игриво, как бы между прочим, не придавая особого значения словам подвыпившего мужа.
— И куда ж ты собрался идти, Толик?
— В милицию, куда ж еще! — он глянул на бутылку — сколько там еще осталось? — Добровольное признание и помощь следствию снизят наказание…
— И что, так вот на меня и заявишь? Приняла тебя, откормила, одела-обула и — получила. Спасибо тебе, муженек!
— Одела-раздела, обула-разула, — бормотал он себе под нос. — Я и сам работаю. Вон, пристрой твой вещами забил, роту одеть можно… А ты мне тут голову морочишь…
— Да на черта мне это нужно, что ты натаскал со своей армии?! — закричала Валентина. — Разве сравнить с тем, что я… — она вдруг осеклась, сменила тон. Села поближе, заглядывала Анатолию в глаза, ластилась: — Ну, Толик, ну что ты так пугаешь? Зачем? Что я тебе плохого сделала?… Или что-то случилось, да? Так ты скажи, не мучь себя и меня. В две головы мы что-нибудь путное придумаем. Или у Михаила Борисовича спросим. Он мужик умный…
— Пошла ты, со своим Михаилом Борисовичем! — заорал вне себя Анатолий и швырнул пустую почти бутылку на пол, на ковер. — Если б не эта лысая образина… «Умный»! — передразнил он Валентину. — Еще какой умный! Нас с тобой вокруг пальца обвел, жизнь мне такую создал, хоть в петлю!… А я не хочу в петлю, я жить хочу! Поняла?