— Скажешь тоже, Толя! — крутнула она в протесте головой. — Что же это, бросать все?! Дом, гараж, огород… А нажито сколько! В Белоруссию — зачем она мне сдалась? И потом, войска наши из ГДР и Польши… откуда там еще?… выводят, офицерам с семьями негде поселиться, по телевизору об этом говорили, я слушала, а тут прапорщик из Придонска заявился… А где я работать буду? В городках военных офицерские жены без работы сидят, врачи да учителя, а уж про меня и говорить нечего.
— Да заработаю я, Валюш! — раненно как-то выдохнул Анатолий. — Хватит нам на двоих.
— Не на двоих, а на четверых, — строго, но без зла, спокойно поправила она. — Девчонок своих не забывай.
— Да и девчонки тоже… — стал было говорить Анатолий, но не закончил фразу, махнул рукой, налил водки в стакан, выпил.
Потом все же осмелел, сказал:
— Девчонки для меня, Валюш, дороже всего, как ты это не поймешь?! Эх, думаю, были бы они паши, бегали бы тут, по твоим коврам. Они бы тебе помогали хорошо, Валюш! Они знаешь какие у меня послушные, матери во всем помогают!
Валентина поморщилась, сказала глухо, с неприязнью:
— Это Танькины дети, не мои. Я не могу чужих любить, не хочу. Своих хочу. А у нас они что-то не получаются. Не любишь ты меня, что ли? Три года мы с тобой живем, а… Налей-ка и мне. И сам закусывай, ешь! Кому я все это наготовила? Один раз живем, как сказал писатель, помнишь? Про Корчагина? Про Павку?
— А-а… Который вагоны с дровами грузил? А потом с коня вдарился об землю? И зачем, спрашивается, мучился человек?
— Он хотел, чтоб мы с тобой вот так, — она повела рукой, — хорошо и богато, жили.
— Да, он-то хотел, но мы сами все и испоганили… Воруем да пьем и еще Советскую власть проклинаем,
— Ой, политик, держите меня! — засмеялась Валентина, принялась толкать Анатолия голым коленом. — Защитник Октября, скажите на милость! Человек с ружьем. Ха-ха-ха…
— Валентина! Прекрати! — визгливо крикнул Анатолий и шмякнул первую подвернувшуюся тарелку о ковер. — Святое должно быть что-то у человека?!
— А святое — вот оно! — Она встала в распахнутом своем голубом пеньюаре, раскинула руки, тыкала пальцами то в сервант, набитый хрусталем, то в полированные стенки, то в цветной телевизор, то в щедро сервированный стол. — Вот святое! Ради него человек жил и будет жить! Это радость, это счастье!… А ты про вагонетки свои с дровами. Кому теперь это нужно?… Эх, прапоренок ты мой, кузнечик зеленый! Дайка я тебя обниму, на колени сяду, поцелую сладенько. Ах, как я тебя сегодня целовать буду, Толик!…
Она и впрямь взгромоздилась к нему на колени, совсем уже распахнула пеньюар — и, белая, одуряюще пахнущая, хохочущая, тормошила Анатолия, ерошила ему волосы — легко, игриво, кусала его губы, щекотала грудь. Она хотела, чтобы он забыл сегодня обо всем, помнил бы лишь о том, что он — мужчина, а она — женщина, что они созданы для наслаждений и любви…
И Валентина добилась своего. Анатолий поднял ее на руках, понес в спальню.
— Твоя! Твоя! — жадно, ненасытно целовала она его. — Делай со мной все, что хочешь, Толик! Понял? Все, что тебе захочется! Не стесняйся. Я хочу, чтобы ты запомнил этот вечер. И — прости меня… Прости за все!
Где-то за полночь, когда Анатолий уже спал, в ворота дома негромко, но настойчиво постучали.
«Неужели сегодня?» — леденея, подумала Валентина. Она все еще возилась на кухне, мыла посуду, размышляла — спать не хотелось. Вспоминала о разговорах с Сапрыкиным и Гонтарем, понимала, что ничего не сможет изменить, судьба Анатолия решена. Потому-то и за ужином смотрела на мужа иными глазами — его как будто уже и не было с ней. Временами просыпалась в ней жалость к нему, ей хотелось броситься к Анатолию, разбудить: беги отсюда подальше, укройся, побереги себя!… Но сильнее жалости был страх за совершенное. А этот мрачный, угрюмый, ничего не прощающий Сапрыкин, холодно-ироничный в жестокий Гонтарь — что она скажет им? Она же сама рассказала о настроении Анатолия, сама и попросила наказать его. Правда, она не думала, что всё так сурово обернется, она вовсе не хотела и не хочет смерти мужа, но как можно шутить такими вещами? Да и не ей теперь решать…
В ворота снова застучали, на этот раз сильнее, нетерпеливее.
Валентина вышла на крыльцо, испуганно крикнула в сырую, слякотную ночь: «Кто там?», не в силах справиться с собой, унять дрожащие, чужие какие-то руки.
— Валентина! Позови-ка Анатолия! — раздался из-за забора голос Сапрыкина. — Машина у меня недалеко застряла, не могу выбраться.
«Значит, сегодня», — сказала она себе. Механически, словно заводная кукла, прошла в спальню, стала тормошить Анатолия, и в какие-то мгновения не чувствовала своих рук и ног, словно это были какие-то ее отдельные, живущие сами по себе части, то отмирающие на доли секунды, то снова оживающие.
— Толик!… Толя, проснись, слышишь?
Рябченко с трудом пробудился, поднял от подушки взлохмаченную голову, спросил недовольно, хрипло:
— Чего ты?
— Семен рядом с нашим домом застрял, не может выбраться. Помочь просит.
— Как это он среди ночи тут очутился?
— А пес его знает! У него родня неподалеку живет, может, от них… Я не спросила.
— Ну щас, погоди… — он потянулся. — Дай попить, во рту пересохло.
Анатолий стал неторопливо, сонно одеваться, а Валентина суетилась возле него — то кружку с водой принесла, то пуговицы на рубашке взялась застегивать, то помогла ему управиться с брючным ремнем.
— Ты недолго… там, Толик… ладно? — у нее легонько стучали зубы. — Семен, поди, пьяный, потому и завяз… И принесла его нелегкая, я уж ложиться собралась.
— Ты чего это трясешься? — спросил Анатолий, закуривая.
— Да выскочила на крыльцо… — она дернула пальцами легкий свой халат. — Что там эта тряпка? Голая, считай. Вот зуб на зуб и не по… не попадает… Ну иди, Толик, иди. Ждет он.
Валентина постояла на крыльце, глядя, как Анатолий неспешно шел к калитке, как медленно открыл ее, шагнул в ночь…
Потом со сдавленными до ломоты челюстями вернулась в дом, закрылась на все замки. Взялась было подметать пол в кухне, но веник валился из рук…
Подошла к серванту, дрожащей рукой налила в фужер водки, выпила залпом. Стояла оглушенная, ненавистная и омерзительная сама себе.
— Ну вот и все, Толик, — сказала Валентина, глядя в черное, мертвое окно. — Ладно мы с тобой жили, неладно — бог рассудит. Прощай!
…Анатолий, зябко подергивая плечами, вышел из ворот на улицу, огляделся — где же Сапрыкин? Вскоре он разглядел в глубине Тенистой знакомую «Волгу». Машина Семена стояла несколько боком, одним колесом в луже, но как он все же умудрился застрять? Пьяный, не иначе. Вечно Семен с глупостями к нему обращается, не нашел другого времени для гуляний.
Рябченко поднял глаза к небу — ночь стояла темная, холодная. Ни зима, ни осень, а черт знает что. Вроде и снег вон лежит, а под ногами слякотно, скользко. Мороз бы лучше прижал, высушил… А спать хочется — ужас! Ведь второй час ночи, он глянул на часы, когда выходил из дома. Так хорошо заснул! Теплая, мягкая постель, тишина. А здесь… б-р-р-р-р…
Дверца машины распахнулась. Семен, явно выпивший, сидел за рулем, курил. На заднем сиденье, развалясь, покуривал Генка Дюбель. По виду трезвым его тоже не назовешь.
— Чего это ты так рано спать завалился? — игриво-весело спросил Семен, и Анатолий понял, что его просто позвали выпить и потрепаться, бесцеремонно выхватив из постели. Он шагнул было назад, но Генка вдруг ухватил его за рукав куртки, потянул в машину.
— Тебе же говорят: садись, выпьем! — с трудом ворочая языком, сказал он.
Рябченко не понравилось, как с ним обращаются, он оскорбленно дернул плечом, высвобождаясь из цепких рук ненавистного ему человека, но Семен, добродушно посмеиваясь, предложил:
— Садись, садись, чего дергаешься! Давай прокатимся. Водка у нас есть, ночь длинная, выспишься.