Выбрать главу

Перед обедом Аркадий Илларионович вызвал Сысоя. Начал без предисловий.

— Садись, Сысой Пантелеймонович. Кажется, ты прошлой осенью рассказывал мне забавную историю о старателе, открывшем новый золотоносный ключ где-то в районе села Рогачёва. Помнишь?

Растерялся Сысой, чуть было не запротестовал. Потом задумался.

— Возможно, не ты говорил? Кто-то другой? — Ваницкий не торопил. Говорил тихо, небрежно, так, между прочим. И взгляд у него безразличный. Это безразличие особенно тревожит Сысоя. — Наверно, не ты. Спросим другого…

Сысой решился:

— Что-то вроде припоминаю…

— А не кажется тебе странным, что пронесся слух об этом ключе и угас. Может быть, ты слышал что-нибудь новое?

— Вроде бы нет. Боле ничего не слыхал.

— Я тоже не слышал, а о каждой новой находке гудит вся тайга. У меня, Сысой Пантелеймонович, закрадывается подозрение: не открыл ли Устин прошлогодний ключ? Не похитил ли он находку у того прошлогоднего приискателя? Все может быть. Видишь? Тогда все меняется самым решительным образом: Устин не открыватель, а узурпатор. И никаких прав на прииск не имеет.

Подойдя к самой сути, Ваницкий выждал немного, дав время Сысою все обдумать, взвесить, и тихо спросил:

— Скажи, ты не смог бы сделать попытку найти прошлогоднего приискателя, открывшего ключ?

— Найти? — Такого предложения Сысой не ожидал. Засопел.

— Не спеши с ответом. Подумай. Я понимаю, что это трудно, но если приложить усердие, то можно найти. Я уверен.

«Да как же я найду, ежели и о ключе ничего не слыхал», — растерялся Сысой.

— Очень надо найти, — продолжал Ваницкий. — Найти и допытаться, как он обставил свою находку. Заявки он явно не делал. Вероятно, поставил заявочный столб, вырезал на нём дату открытия ножом. Иначе быть не могло. На прииске каждый мальчишка знает, что надо ставить заявочный столб. Но Устин, вероятно, уничтожил его…

Сысой-начал понимать, куда клонит Ваницкий и вставил:

— Я припоминаю, приискатель мне говорил, будто заложил потаенный знак.

— Вот! В этом вся соль. Если он заложил потаенный заявочный знак, а он должен был его заложить — приискатель знает порядки, — и если заложил его с умом, то Устин не мог его отыскать. Значит знак цел и сегодня. А дальше не очень сложно. Мои адвокаты сумеют восстановить приискателя в его законных правах, при условии, что он продаст прииск тебе, а ты — мне. Кстати, мне нужен будет смекалистый управляющий новым прииском. Так как, Сысой Пантелеймонович, сможешь найти того первого открывателя?

— Постараюсь, Аркадий Илларионович. Разобьюсь, а найду.

— Тебе придется поездить. Вот деньги, и торопись. Время не ждёт.

Разомлевшая от жары бескрайняя степь кажется безбрежным ласковым морем с зелёными островками берёз. На этих островках видны серые крыши домов с белыми трубами и скворечницы на шестах.

Устин сидит на облучке и подстегивает лошадей. За его спиной, в коробке нового тарантаса, дремотно качает головой тучный чиновник горного ведомства в расстёгнутом кителе. Рядом с ним тренога-штатив, желтый потертый ящик с буссолью, папка с золоченой надписью, саквояж..

«Чудеса, — рассуждает Устин сам с собой. — Раньше бывало копейку надо, так в ногах наваляешься, покуда выпросишь эту копейку. А тут на тебе — и ходок без денег, и сбруя, и прочее разное. Чудеса! Или взять, к примеру, этого барина, — покосился через плечо на отводчика, — я, конешно, на облучке, а он в коробе. Иначе нельзя: я мужик, а он барин. Но куда этот барин едет? Отводить прииск Устану? Выходит, на кого будет этот барин робить? На Устина! Так кто же теперь Устин, ежели на него барин будет робить? Хо-хо. Чудеса!»

И неведомая доселе гордость наполняет Устина. Чувствует он новое, необычное в окружающем мире. Мир-то, конечно, остался таким, каким был. Значит изменился Устин?

— Хо, хо… Чудеса!

Пылит дорога под копытами лошадей. Тучами вьются слепни.

Чиновник жмурит глаза и всматривается в широкую спину возницы. Несколько дней едут они по степи, а отводчик все не может привыкнуть, что перед ним на облучке тарантаса, в латаной холщовой рубахе, подстриженный под скобку, сидит сам владелец прииска. Пройдет несколько лет, и он, чем чёрт не шутит, — мильонщик. Золотые перстни на пальцах. От русой бородки запах французских духов. Сейчас он сидит на облучке, величает отводчика «ваша скородь» и таскает за ним саквояж, а тогда… Хорошо, если два пальца подаст.

Может и жить будет в Москве, Петрограде или Париже, а где-то далеко, в тайге, за сотни вёрст от ближайшего уездного городишки на него будут гнуть спину сотни рабочих. Столп отечества! Человек красит место или место делает человека?

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Сысой несколько лет вел торговлю по селам. Какую, чем — не поймешь. Но вел. То скупит деготь, то воск. А сейчас приехал в Рогачёво. Зачём — неизвестно. Кузьма Иванович давно знает Сысоя — встречал в лавке Пантелеймона Назарыча. Угощая нежданного гостя, он беспокоился: «Зачем приехал сюда, сатана?», а вслух жаловался:

— Безверье, непочтение старших война плодит, Сысой Пантелеймоныч. Ой плодит. Намеднись с войны Кирюха в село воротился. Первый молельник был, ни одной службы не пропускал, а тут — приехал и носа не кажет. Я жду-пожду, нет Кирюхи. Наказал приказчику: намекни, мол, надо за здравие молебен служить. А он такое ответил, што и подумать соромно. Грехи тяжкие. А все от войны, от расейских.

Жалуется, а сам подливает Сысою медового пива и пристально, исподлобья разглядывает его лицо.

И верно, странное лицо у Сысоя. Широкое, круглое, пухлое. Толстые, красные губы, как у девчонки. По-девичьи румяные щёки. И один-единственный глаз, огромный и как бы чуть удивленный. Второй под бельмом.

Кержак как кержак. Но на румяном кержацком лице резко очерчены дуги насупленных черных бровей. И нос не кержачий, картошечкой, а тонкий, горбатый с трепещущими ноздрями, будто Сысой вечно принюхивается к чему-то, ищет что-то, выслеживает кого-то. Волосы, как и брови, чёрные, жесткие.

Хищный орлиный нос, чёрные брови и волосы достались Сысою от матери — ссыльной черкешенки. От неё же он унаследовал южную влюбчивость, сохранив, однако, кержацкую сметку и осторожность.

От себя добавил Сысой только бельмо на правый глаз.

«Сатана, истинный сатана, прости меня господи, — неприязненно думает о госте Кузьма Иванович. Но пряча мысли, старается улыбнуться. Кривит синие, тонкие губы, и морщинистое лицо его становится похожим на ссохшуюся кожаную рукавицу. — Зачем он приехал? Не проведал ли, што мои приказчики кожи скупать зачали? Нонче, покуда война, кожи для солдатских сапог в большом спросе. Ох, однако, подсадит он меня с кожами», — волнуется Кузьма Иванович, и спрашивает:

— Не женился ещё, Сысой Пантелеймоныч?

— А зачем?

— Кхе, кхе… Вам уж, поди, под тридцать? О наследнике думать пора.

— У меня дитев хватит. Почитай, каждая десятая девка в нашем краю моего на руках нянчит, — смеется Сысой, как филин ухает.

«Сатана, истинный сатана, — сокрушается Кузьма Иванович. — Слыхать, и бельмо-то получил из-за девок». И новый заход:

— Как там война-то, Сысой Пантелеймоныч, скоро ли кончится? Народ шибко устал. Сколь сирот осталось да вдов, сколь горя людского… А товары-то все дорожают. Скопил, к примеру, мужик на серпишко пять гривен, сунулся в лавку, а он уж семь с половиной. А копейка у мужика все та же, медная, потом облита. Уж очень мне мужика жалко. Так скоро ли война-то закончится?

— Сказывают, скоро должна.

— Неужто? — и встревожился: «С кожами-то как для солдатских сапог? Не нужны станут? А может просто пугает? Не иначе сам метит на кожи».

Кузьма Иванович собрался делать третий заход, но Сысой, пьяно качаясь, подошёл к окну. Распахнул створки.

— Кузьма Иваныч, чей это дом насупротив? Вроде бы нежилой?

— Скоро будет совсем нежилой. Сдурел Устин. Шляется бог весть где, а баба Христа ради лошадей вымаливает пары подымать. Батрака ещё нанял, пашеницу от ячменя, прости меня господи, отличить не может. На цыгана смахивает. Глаза так и зыркают. Так и зыркают, — все тише, раздумчивей говорит Кузьма Иванович. Выглянув за дверь, в окно, и убедившись, что никого поблизости нет, подсел опять к столу и начал шептать: