Выбрать главу

— А, однако, он не батрак, этот цыганистый-то. Я, Сысой Пантелеймоныч, так полагаю… Да вот сам посуди… Только на селе появился, лба ещё по-хорошему не крестил, а сел напротив моей избы и сидит, што-то пишет. Я, значит, тоже сижу у окна и глаз с него не спускаю. А он нет-нет да прямо к избе. Зашагает вдоль окон, и по походке, и по всему видно, не просто идёт, а меряет шагами. От угла до переруба, от переруба до крыльца. К чему бы это, Сысой Пантелеймоныч? Я ж, к примеру, чужих изб не мерю. И какое мне дело, где ты окно себе прорубил, как печку поставил. А он так ведь и сказал Лушке-то: «Разрешите, грит, изнутри избу осмотреть». Ну уж я тут приказчику… А приказчик ему. К чему это все, Сысой Пантелеймоныч? Как полагаешь?

— Постой, у чернявого нет ли над правой бровью родимого пятна?

— Есть, есть, Сысой Пантелеймоныч, с полушку, однако. Так ты его знашь, рази?

«Каторжник здесь», — обрадовался Сысой и сразу пьяно прикрыл глаза.

— Да кто его не знает, Кузьма Иваныч. — Первый разбойник и вор. Дом, говоришь, твой мерил. М-мда.

— Господи! Неужто задумал он што?

— А в семье Устина нет перемен, как этот… цыганистый появился?

— Да как же нет. Все пошло взад пятки. То Матрёна богом молила избавить их от покоса на Безымянке, а через несколько ден Сёмша — её старшой, ляпает: отдай нам твою половину покоса на Безымянке в аренду. Мало того, бумагу в волости выправил.

При слове о Безымянке лицо Сысоя на миг протрезвело.

«Э, — обрадовался Кузьма Иванович, — видать, ты сено приехал скупать».

Сысой опять, покачнулся.

— Спасибо, Кузьма Иваныч, пойду по ветерку прогуляюсь.

— Опять пошёл девок шшупать, нечистая сила, — прокряхтел Кузьма Иванович вслед Сысою. И вдруг спохватился — Господи, да кто же это думать-то мог, што чернявый — душегуб и разбойник. Нетто я б дал ему избу обмерить?

…Сысой, выйдя на крыльцо, никуда не пошёл, а сел на перила и начал насвистывать. Он ждал. Лушка знала, кого он ждёт. Сидя на корточках в амбарушке перед ларем, она нагребала из сусека муки и жалела, что сейница небольшая, а другого заделья в амбарушке не находилось.

«Меня караулит одноглазый идол…» Надеялась, что Сысой уйдет, а он все насвистывал и насвистывал. Наконец ему надоело ждать. Нехотя слез с перил. Вразвалку, засунув руки в карманы и сдвинув на затылок чёрный картуз, пошёл к амбарушке. Откинулись полы поддевки, засверкала рубаха белее снега. Сапоги скрипели при каждом шаге. Так же они скрипели и в ту ночь… Тогда Лушка, услышав стук, открыла дверь. Сонная забралась на свою лежанку, накрылась тулупом. А сапоги хруст, хруст рядом с лежанкой. Потом горячие руки Сысоя прикрыли ей рот.

— Лушка, люблю я тебя. Утресь женюсь.

У него всегда сапоги со скрипом. Франтоват Сысой. И Лушку научил франтить. Было время, когда скрип его сапог звучал для неё как праздничный благовест. Сейчас этот скрип пугал. Она заметалась по амбарушке. «Спрятаться негде. Все одно найдет. Тут будет хуже», — и, подхватив сейницу, вышла во двор. Сысой — навстречу. Во дворе никого. Лушка шла на Сысоя, глядя ему прямо в лицо. Он остановился, загораживая дорогу, раскинув руки. Лушка отмахнулась.

— Пусти.

— Ишь, как ты раздобрела в Рогачёве! В городе девчонкой была худущей, а тут… — Сысой оглядывал её внимательно, не спеша: загорелые ноги, крепкие бедра, сильные руки, вздернутый нос на припухлом лице. Золотистые волосы светились от солнца. — Хороша ты, Лушка. Слышь, как смеркнет, приходи к мельнице, поговорить с тобой надо, — и подмигнул. — Да чего ты молчишь?

Лушка ежилась под взглядом Сысоя и только повторяла:

— Пусти.

— Не пущу. Может я и ехал сюда за тем, чтоб тебя увидеть.

— Ври девчонкам, что у вас в прислугах живут. Жениться им обещай.

— Я б и на тебе женился, да ты с другими спуталась.

— Что? — Ярость заклокотала в Лушке, вырвалась криком — Да ты сам меня пьяную дружкам подсовывал. Ты! Уйди с глаз моих, не то зенки твои бесстыжие расцарапаю. Морду твою кипятком обварю.

Сысой хохотал. Знакомы угрозы девок. Накричатся, наплачутся, а потом виснут на шее: «Милый, желанный». Сысой ждал слез. Ведь любила же, сама говорила. Но Лушка продолжала кричать. Она напомнила Сысою и клятву жениться, и холостяцкие пирушки, где, под хохот Сысоя, её лапали все, кто держался ещё на ногах, а Лушка уже не держалась и не стыдилась расстегнутой кофты. Ничего не стыдилась: ведь рядом Сысой.

— Замолчи, — прохрипел Сысой. — Замолчи, говорю. А к мельнице все равно придешь, не то я тебя на всю деревню ославлю.

— Славь! — И сразу схлынула ярость. В душе спокойствие, и только одолевает желание досадить ему, так чтобы локти кусал. Отступила на шаг. В упор посмотрела в его глаза и повторила с ухмылкой — Славь. Кому славить-то будешь, ежели я с половиной села живу. Никому нет отказа — слюнявый, носатый, мне лишь бы сила была в мужике, да подарок хороший.

— Так я тебе головной платок…

— На вот, — поднесла к его глазам кукиш. — Тебя, одноглазого, за тыщу рублей целовать не стану, потому что ты не мужик, а только ершишься.

— Врёшь, стерва.

— Чего мне врать. Сама испытала и сравнить было с кем… тут на селе. Мне терять нечего, дорожка протоптана.

Сысой опешил, отступил. Лушка спокойно переложила сейницу на другое бедро и пошла, нарочито медленно, играя плечами, и тут увидела Тришку. Он стоял во дворе, у калитки. Смотрел на Лушку растерянно, с удивлением, бессмысленно отклячив губу. Он целую зиму глаз не спускал с Лушки. Смотрел на нее, как на ангела, а она… только бы подарок…

Увидев Тришку, Лушка наклонила голову и хотела бежать. «Все слышал. Завтра по всему селу раззвонит… Теперь и по воду не пройти». Отчаянно вскинула голову. Повернулась к Тришке всем корпусом, чтоб и его было видно, и Сысоя. Спросила спокойно, ласково, как могла: — Ко мне пришёл Тришка? Так рано ещё. С хозяйством надо управиться. Как стемнеет, так приходи. Слышал, поди, Сысой мне платок обещал, а мне не надо платков, наносили. Мне ленту надобно в косу. Да не простую, а атласную, в три пальца. Такая у моего хозяина в лавке есть. — Выпроваживая Тришку за ворота, похлопала его по спине. Видела, как перекосило Сысоя. Улыбнулась злорадно. Потом, боясь разреветься, кусая губы, поднялась на крыльцо и скрылась в чулане. Не слышал Сысой, как плакала Лушка, как била себя по лицу кулаками. Он все стоял посреди двора.

До позднего вечера Тришка мыкался возле дома Кузьмы Ивановича, все выглядывал Лушку да ощупывал ленту в кармане. Атласную, бордовую, шириной ровно в три пальца. Увидел, что Лушка тащит помои свиньям, а во дворе никого нет, приоткрыл калитку, воровато просунул голову и позвал:

— Лушенька, скоро ты? Лента во, — хлопнул себя по карману. — Аршин, да ещё и с четвертью.

Лушка остановилась, вскрикнула. Поставила ушат на землю и, пригнувшись, побежала к воротам.

— Да я тебя, косошеего… — С разбегу всем телом упёрлась в калитку.

Тришка еле успел убрать голову.

Напряженно шумит ночная тайга, полная непонятных тревожных звуков, шорохов, хрустов и стонов. Глухо гудит ветер в темных вершинах. И кажется Сысою, кто-то невидимый крадется за ним.

Сысой впервые в тайге один, без костра, без спутников, на незнакомой тропе. Темно — хоть глаз выколи. Пихтовая ветка коснулась лица. Отпрянул Сысой, замерло сердце.

— Кто тут! — выхватил нож и до боли в пальцах сжал рукоятку, а левую руку протянул вперёд для защиты. Нащупал ветку. — «Слава те господи. Да скоро ли Безымянна? Ребятишки говорили: «Ходи, дяденька, прямо. Никуды не сворачивая». Куда тут свернешь в колдобины.

Ухнул филин. Эхо повторило уханье. Казалось, люди хохочут с присвистом, с гиканьем, а устав хохотать, стонут. Протянув руки вперёд, точно слепой, шёл Сысой по тропе, спотыкался, падал, кривил губы от боли. Заяц вырвался из-под ног, хрустнул валежником. Сысой присел. Затаился. Но у земли ещё больше звуков. Ветер травой шелестит, какая-то птица стонет спросонья в кустах, раздаются тревожные вздохи, бульканье.